Шрифт:
«Мои рабочие в исследовательской партии на Филимоновой торфяном болоте — пишет Никонов (стр. 151) — все, как на подбор, воры-рецидивисты, против ожидания работали дружно и без туфты. Ларчик их добросовестности открывался просто: они недавно „сидели на жердочке“ и теперь, вырвавшись оттуда, были рады работе „на свободе“. Нужно заметить, „жердочки“ — один из невинных на вид, но на самом деле жестокий способ наказания, доведенный на Секирке до совершенства».
Продолжая объяснение, Никонов впадает в ошибку, сообщая, будто «на жердочку» штрафников сажают по возвращении с работы. Как обстояло дело с «жердочками» в действительности, узнаем у него же дальше, на стр. 163–165:
«На Черном озере позади Секирки мы рубили проруби для замера глубин. Трое рабочих были из нижнего Секирного изолятора. У всех у них на каждой части одежды был прикреплен билетик с номером. [32] Один из рабочих оказался подполковником Гзель, Константином Людвиговичем, оштрафованным „за недоносительство“, потому что спал в рабочей роте (очевидно, на материке. М. Р.) между двумя „леопардами“. Они, якобы, подготавливали побег и, следовательно, по логике ИСЧ, „Гзель не мог не знать об этом, но не донес нам“. За это и дали ему два месяца Секирки, которые сейчас подходили к концу».
32
Это не те номера, которые нашивались в Особлагах «врагам народа». Никонов не поясняет, но дело с билетиками простое. Выгоняя полуголого на работу, его облачали в одежду тех, кто оставался «на жердочке». По возвращении с работы, каждая часть одежды приобщалась к узлу ее собственника. Билетики с номерами прикалывали, чтобы не спутаться.
Рассказ Гзеля о Секирке подтверждает уже известное от Зайцева, но и дает кое-что новое для зимы 1928-29 года. Так, вновь прибывающих в изолятор переоблачают в балахоны из мешков. В общих камерах появились скамейки, очевидно из узких досок или плохо отесанных жердей или горбылей — вот эти самые «жердочки». У читателя до сих пор могло сохраняться убеждение, будто чекисты сумели держать штрафников с утра до вечера на жердях, словно кур на насестях, особенно прочитав у Солженицына (стр. 34–36):
«Содержат на Секирке так: от стены до стены укреплены жерди толщиною в руку и велят наказанным весь день на этих жердях сидеть… Ну, да за жердочками не на Секирку ходить, они есть и в кремлевском всегда переполненном карцере».
Допускаю, что Солженицын несколько «олитературил» то, что слыхал о «жердочках» в 1931 году в Кемперпункте Д. Витковский, на которого он иногда ссылается. А тот писал (стр. 160):
«…Сажали людей спать на жердочках, заставляя держаться руками за приделанные сверху лямки…».
Олехнович, упоминая про жердочки, взятые им и Никоновым в кавычки, поясняет (стр. 79):
«Они имеются и в самом кремле, в одной из башен, как особая форма наказания на срок не больше двух недель. Оштрафованных сажают на высокие скамьи так, что ноги их не достают пола. Сидят в гробовой тишине, а за разговоры или движения нарушителей связывают веревкой таким способом, чтобы голова касалась ног, и бросают в темную сырую камеру на три часа».
Вот в эту самую глиномялку под карцером, о которой подробно поведал нам Киселев.
Наиболее ясное представление о «жердочках» на Секирке дает рассказ Гзеля Никонову:
«Все сидят на скамьях в мертвой тишине совершенно неподвижно, положив руки на колени. Насекомых тьма, но нельзя сделать движение, чтобы не то, что почесаться, но хотя бы стряхнуть гнусь. За порядком смотрит дежурный чекист… Нельзя вообразить, самому не испытав, гнусного ощущения от вынужденной неподвижности. Это нечто непередаваемое. Что насекомые! Их уже перестаешь чувствовать. Весь организм — сплошная ноющая, жгучая рана, всего тебя пронизывает нестерпимая боль. Но достаточно вздоха посильнее, и виновного ставят на ноги у „решетки“ (Ни Гзель, ни Никонов не объясняют, в чем тут худшая, чем „жердочки“ пытка, и вообще, что такое это „решетка“. М. Р.), а за более серьезные нарушения — в карцер „под маяк“: в холодную камеру, всю в щелях, под куполом собора. Зимою там в этом балахоне достаточно пробыть несколько часов — готово воспаление легких, а за ним чахотка и кладбище. (Клингер побывал там даже без балахона и схватил воспаление легкого М. Р.) — „Помнить будем добре! — добавил шпаненок, сушивший портянки“».
Все это происходило под властью Вейса, заключенного-чекиста. Кто его заменил там с 1929 года, когда Вейса назначили уже начальником кремля, т. е. всех кремлевских рот, следов пока не найдено. Но обстановка на Секирке и в 1930 г. до весны, видимо, заметно не изменилась, о чем можно судить по фразе одного из украинцев в брошюре Чикаленко:
«Я пробыл пять суток даже на Секирке, где не только малое начальство бьет, но и сам Зарин стреляет».
Что за нужда припала Владимиру Егоровичу Зарину, заняться расстрелами на Секирке? Он же по Солженицыну (стр. 64) «снят за либерализм и, кажется, 10 лет получил». Зарина, царя и бога на Соловках с зимы 1928-го или с весны 1929 года и до весны 1930 г., нет оснований причислить к «пострадавшим за лагерный либерализм». Им в тот период на острове как и по всему УСЛОНу, даже и не пахло. Дрыновали во всех ротах и на всех командировках. Московская комиссия, расстреляв на острове «произвольщиков» из заключенных, арестовала на пароходе провожавшего ее Зарина и увезла с собой. Что стало с ним, у летописцев ответа не нашли. Никонов, правда, с подробностями (на стр. с 230 по 244-ую) описывает этот знаменательный в истории Соловков отрезок времени, но, к прискорбию, поддавшись «парашам», приперчил их еще и порядочной дозой собственной фантазии из-за приверженности к беллетристике в ущерб достоверности. Тем не менее, обстановку, настроение и мысли соловчан тех дней он передал довольно точно.
Отвлеклись. Вернемся к Секирке. Розанов (стр. 48) уделил всего полстраницы общей ее характеристике, как: «центрального штрафного изолятора, приводившего своим режимом и зверствами весь уголовный мир страны в тихий ужас». Там были сложены строки этой песни:
На восьмой версте Секир-гора, А под горою мертвые тела. Ветер там один гуляет, Мать родная не узнает, Где сынок схороненный (или расстрелянный) лежит.Это только один из куплетов очень грустной песни, за которую то же сажали в Секирку. Он мне особенно запомнился еще с «Крестов», где мой единственный однокамерник, пойманный уголовник-беглец, напевал ее, ожидая обратной отправки на сей раз уже прямо на остров и на Секирку. Из следующего куплета припомнил только последние три строфы, а первые две заимствую у Пидгайного и Якира: