Шрифт:
В Соловецком концлагере в 1931-32 годах я не раз встречал Варвару в обществе других известных дам, которых было бы просто совестно называть «зэчками». [62] Но «мужской благосклонности», как сказал бы Чехов, Варя не вызывала ни фигурой, ни лицом и, видимо, тяжело переживала это, находясь среди более удачливых во всех отношениях сокамерниц своего круга. Было ей тогда около тридцати лет.
Встречал эту Варвару, ее сестру и брата в первый год НЭП. а в Москве наш писатель Родион Михайлович Березов. Ему дали приют под одной крышей с ними. «Варя была, — вспоминает он, — такая добрая, ласковая. Правда, на язык смелая — за что, вероятно, и пострадала».
62
Чаще всего я видел ее с Рябушинской, по одной версии — первой женой известного всей белой эмиграции промышленника, а по другой — дочерью этого Рябушинского, женой погибшего на Лубянке Алексеева — родного брата одного из двух основателей МХАТа К. С. Станиславского (псевдоним К. С. Алексеева). В 1937 году ее вывезли с Соловков через Белбалтлаг неизвестно куда и зачем. На острове в 1930–1932 годах многие верили слухам, будто род Рябушинских в Париже предлагал за нее ОГПУ большой выкуп.
Наиболее полный репортаж о ее дальнейшей судьбе на Соловках прочли у Пидгайного, в главных фактах на этот раз не вызывающий особых сомнений.
После пожара в кремле летом 1932 года островной Швейпром, где, помнится, она работала, уже не восстанавливали. Расширяли Швейпром СЛОН, а на материке около Кеми, на Вегеракше. Брусилову перевели уборщицей в коровник сельхоза на Анзере. Хотя Горький и признал, что скотный двор Соловецкого сельхоза на Муксальме «содержится куда чище, чем молочный совхоз под Ленинградом», все же и он едва ли поверил бы чересчур красочному описанию анзеровского коровника Пидгайным. А описал он его в главе на английском языке ДОЧЬ ГЕНЕРАЛА БРУСИЛОВА (стр. 191–199) вот так:
«1. Дежурные с совками чуть не на лету ловят коровью „дань природе“.
2. У каждой коровы свое „меню“.
3. Овес для буренок и пеструшек сеют и взращивают… в теплицах.
4. К приплоду готовятся торжественней и с большей ответственностью, чем к родам жен членов ЦК в кремлевском госпитале: профессора — светила ветеринарии со статьей и сроком — в белоснежных халатах суетятся вокруг четвероногой роженицы.
5. Сам начальник Соловков Пономарев присутствует тут и торжественно нарекает приплод: бычка — Феликсом, телушка — Леной, чтобы и в коровьем царстве не меркла память о Дзержинском и Ленине…
Отдав лепту этой развесистой клюкве, Пидгайный перешел к Брусиловой. В своем несчастье она полюбила порученную ей бессловесную скотину и охотно ухаживала за ней. Но случилось непоправимое. По халатности одного из рабочих-растяп треть всего молочного стада — двадцать холмогорских коров — случайно оказались отравленными и подохли. „Перед этим событием, — пишет Пидгайный — отошло на задворки даже дело о (будто бы. М. Р.) существовании на Соловках национал-социалистической партии“. Весь обслуживавший ферму состав — 33 арестантов — ввергли в изолятор. Завертелось круглосуточное следствие.
„Среди заключенных фермы была дочь знаменитого генерала Брусилова, перешедшего на службу к большевикам. Для своих 35 лет она выглядывала значительно старше. Подолгу молилась у иконы, подаренной ей в детстве императрицей (!?.. и не отобранной в лагере. М. Р.), презирала содержавшихся на Анзере столпов русской империи и Временного правительства (Для Ежова что ли двадцать лет берегли их! М. Р.), держалась обособленно от всех, чтила только Столыпина и молча несла свой крест. Коммунизм она полностью отрицала и ненавидела“».
Падеж коров, за которыми она так старательно ухаживала, вызвал у Брусиловой слезы и рыдания. Начальник лагеря Пономарев, узнав об этом, решил, что именно под ее влиянием сонный недотепа ночью впотьмах вместо молотых костей взял мышьячную муку, стоявшую для лекарственных надобностей по соседству с пшеничной (?!.. М. Р.), овсяной, костяной и рыбной мукой и комбикормом. Брусилову заперли в «каменный мешок», в котором за три века до нее страдали староверы. Самый подлый и жестокий из следователей Царапкин допрашивал Брусилову то днем, то ночью, являясь к ней в каземат. Добиваясь признания, Царапкин пытал несчастную. То приказывал охранникам раздеть ее до гола и бить резиновой дубинкой, то сам привязывал ее к каменному столбу (хотя в казематах и «мешках» для этого не хватало места. М. Р.). На двух страницах расписывает Пидгайный, как Брусилова безуспешно бросала камни в Царапкина, какой обмен репликами происходил между ними. Узница категорически отказалась подтвердить обвинение, но согласилась подписать, что считает большевиков виновными в гибели России. Это устраивало Царапкина. После того, ее перевели в отдельную келью третьей роты (административно-технической. М. Р.). Там она полтора года ожидала суда. Наконец, на остров приехала Выездная сессия Верховного суда. Она освободила из изолятора всех 33 «сообщников» Брусиловой, посчитав их достаточно наказанными, а ей дали новых 10 лет срока. Вместо коровника ее отправили прачкой при бане. В июле того же года (надо полагать 1937-го) ее отправили в третье отделение Белбалт-лага, где вскоре «расстреляли за контрреволюционную пропаганду», — заканчивает свою повесть Пидгайный. Из девяти страниц этой главы достоверными, отвечающим истине, можно признать только несколько фраз, все остальное — литературные домыслы, далекие от подлинных условий и обстоятельств.
В заключение приведу выдержку из письма одной соловчанки (с материка, не с острова), читавшей мою первую книгу:
«…И еще я знала одну соловчанку в том же 37-м году —
Варвару Николаевну (кажется) Брусилову, жену сына генерала Брусилова. Она работала на ферме в Соловках, получила новый срок — 10 лет, несколько раз объявляла голодовки и в июне, примерно, 37-го года ее вывезли самолетом с Соловков на лесоповальную командировку Белбалтлага, где она также голодала, и только на 23-й день голодовки ее забрали из барака. Больше я ее не видала, это была ее последняя голодовка».
Сказано предельно кратко, но главное не упущено, и каждое слово тут, далекое от внешней эффектности, вызывает доверие.
Начнем издалека, с Ширяева, единственного, кто еще на Соловках намеревался описать концлагерь (стр. 30 и 332):
«Ко мне (на пароходе, уже в виду Соловков, 17 ноября 1923 г.) протискивается сидевший в той же, что и я 78-й камере Бутырок, корниловец первопоходник Тельнов (Иван Гаврилович. М. Р.), забытый при отступлении больным в Новороссийске. Там, в Бутырках, я слушал его сбивчивые, несколько путанные, но полные ярких подробностей, рассказы о Ледовом Походе. Поручик Тельнов не лгал. Он не раз видел смерть в глаза и уже прошел страшную грань отрешения от надежды на жизнь. Трудно испугать его угрозою смерти. Лицо Тельнова беспрерывно подергивается судорогой — старая контузия, память о бое под Кореневкой. — Дошли до точки! Дальше что?..»
А дальше вот что, рассказывает Клингер (стр. 208 и 209):
«Иван Гаврилович Тельнов прислан на Соловки, как активный участник антибольшевистского движения. Он служил в армии Деникина. Перипетии гражданской войны создали из него, так сказать, любителя сильных ощущений не без налета авантюризма. Очень интересный как мужчина, он завоевал сердце госпожи Александровской, жены чекиста Александровского, в то время [63] (конец 1923 — начало 1924 г.) еще имевшего влияние на соловецкие дела. Благодаря ее протекций и собственной ловкости, Тельнов скоро стал старостой соловецкого лагеря (очевидно, в каком-то из его отделений, т. к. в самом кремле старостами в те годы были иные лица: Савич, Михельсон, Яковлев. М. Р.), а староста имеет большое значение в каждой тюрьме, в каждом концлагере. В этой должности Тельнов „специализировался“, главным образом, на преследовании, так называемых, „политических и партийных“, которых он ненавидел больше, чем коммунистов и шпану, всемерно в то же время защищая интересы „контрреволюционеров“. Снискав к себе полное доверие местных властей, Тельнов устраивал так, что ни одна жалоба на него со стороны социалистов не доходила до Москви. [64] Одновременно Тельнов подготовлял побег. Ему грозил расстрел. Опять-таки благодаря Александровской и собственному умению лавировать, Тельнов остался жив и не наказан. Чтобы замять дело, соловецкая администрация послала его на Попов остров старостой Кемперпункта, (т. е. правой рукой Кирилловского. М. Р.). И здесь Иван Гаврилович — каэры называли его в своем кругу „наш Ванька“ — снова повел ту же тонкую и опасную игру. С одной стороны он завлекал верхушку администрации в кутежи, взяточничество и разврат, с другой — посильно помогал каэрам и гнул в бараний рог низшее лагерное начальство. Идя ва-банк, Тельнов не стесняясь бил уголовников за малейший проступок или ропот и сажал в карцер рядовых чекистов. Узнав однажды, что чекисты пишут на него жалобу в Москву, Тельнов настроил против них Кирилловского, всецело подпавшего под его влияние. Кирилловский, по совету и настоянию Тельнова, вызвал доносчиков, жестоко избил их и посадил на месяц в строгий карцер. Когда их вели туда, Тельнов крикнул: — Еще одна жалоба, и я вас, сволочи, всех расстреляю! Незаметно для самих себя все главные чекисты Кемперпункта оказались в руках Тельнова его сообщниками. Постепенно втягивая их в дебоши, вымогательства, подлоги и взятки, ловкий староста не только заинтересовал их денежно, но и купил их молчание и покровительство, ибо, если кто-нибудь из них захотел погубить Тельнова, погубил бы и самого себя. У Тельнова было достаточно улик».
63
Тут что-то не каждое лыко в строку. У Ширяева Тельнов — корнилович, у Клингера — деникинец, но это не столь существенно: и так и эдак — белый. А вот с Александровским — иное. Он прислан был организовать соловецкий совхоз еще до концлагеря. Занимался расхищением ценностей, подлогами, и чтобы замести следы, поджог монастырь, но благополучно отчитался, о чем на стр. 158 и 159 рассказывает сам же Клингер. Что же дальше ему делать на Соловках при Ногтеве и Эйхмансе? И какой же он чекист, если прислан Наркомземом, хотя и был членом партии и другом дипломата Шлихтера, в то время оформлявшего мирный договор с Финляндией?
64
Едва ли Тельнов имел какое-либо отношение к социалистам, в то время содержавшимся в Савватьевском и Муксальмском скитах под охраной красноармейцев. Клингер, возможно, имел в виду азербайджанских муссаватистов и грузинских меньшевиков. Этих держали на «на общих основаниях» со шпаной и каэрами. ГПУ не причисляло их к социалистам. Оставим эту «загадку» историкам.
Часть 5
Глава 1
Русская уголовная каторга
Перейдем теперь к характерным выпискам и сокращенным пересказам о дореволюционной каторге 1875–1909 годов. О ней печатали после свободного изучения на месте писатель А. П. Чехов, журналист В. М. Дорошевич, служащий каторги врач П. С. Лобас, американский корреспондент Джордж Кеннан и др. [65] Но у кого из читателей хватит терпения и окажутся возможности отыскать и прочесть эти книги, да еще и найдет ли он их, кроме, разве, Чеховского «Сахалина»? Вот почему привожу из них с некоторыми пояснениями отдельные выписки, по которым хотя приближенно можно представить себе обстановку, условия и людей прежней каторги и сравнить их с теми, что описывались здесь до сих пор.
65
Кеннан объезжал Сибирь в 1885–1886 гг. с целью изучения царской каторги и ссылки, заручившись предписанием русского правительства всем сибирским властям оказывать Кекнану полное содействие, но не допускать до общения с политическими каторжанами и ссыльными. А он именно из-за них и отправился за тридевять земель. Вот тут и воспользуемся удобным случаем обрисовать «наивного туриста» его же словами. Изложив свою беседу на Карийской каторге с жандармским капитаном Николиным, при которой оба вели себя хитрыми Авгурами, Кеннан просит читателя простить его за лукавство с жандармом по следующей причине (стр. 223):
«В моем багаже и при мне находились революционные произведения, планы тюрем, копии бумаг из государственных архивов… письма к политическим арестантам и от них и, кроме того, десять-пятнадцать записных книжек, которые послужили бы тяжелой уликой не только против нескольких десятков ссыльных, но и против многих бесстрашных и честных чиновников, доверившихся мне и давших мне полезные и интересные указаниях».
Не «указания» они дали ему, а документы и факты против своего правительства. По законам большевистского Октября, Кеннана посчитали бы матерым шпионом, а чиновников — изменниками родины… Оба тома книги Кеннана с зарисовками художника Фроста найдете в любой крупной библиотеке Запада и Америки. Русская политическая эмиграция перевела и напечатала работу Кеннана в 1890 году. В России она вышла в 1906 г. в издательстве «ЛОГОС» в сокращенном переводе. Петербург предписал впредь не допускать Кеннана на русскую территорию за нарушение им условий путешествия по Сибири. В 1924 году Кеннан умер. В некрологе о нем журнал «Каторга и ссылка» (Но. 12) писал: «Мы, особенно старые революционеры-народовольцы, потеряли близкого и дорогого нам друга».