Шрифт:
И вот тогда он узрел неслыханно прекрасную, почти обнаженную женщину, и кто-то нес перед нею на руках прелестного младенца. Было тепло, сухо, радостно, лучезарно. Корнет оглянулся: небо было черно, под ним степи Дона и Кубани с гуляющими по ним разбойными вьюгами. Корнет снова повернулся к женщине, вдруг узнал ее и крикнул: «Мама!» Но она не слышала его. И не видела. Он же понял, что счастливый младенец — это он сам. Но только мать и дитя в начале новой, совершенной цивилизации, а он, закованный в ледяные доспехи промерзшей шинели с висящим на живой нитке погоном с гусарскими зигзагами, не существует. Не существуют и его колыбель, и соловьиное детство, и первое причастие, и обморок первого поцелуя, и верность, и доктор Чехов, и воинская доблесть. Всё словно резинкой стерто с лица земли, как проделывал он сам в недавнем прошлом с неполучившимся рисунком.
Дом на Собачьей площадке
К дому подошел человек с большим горбатым носом, изрядно полысевший, с длинными волосами над ушами. Был он сутул, ступал носками наружу. Одет плохо. Он долго рассматривал дом, вернее, остатки дома, заключенные в строительные леса. Вокруг дома поставлен был новый забор из белых досок, пахнущих еловым лесом. Дом имел два этажа, башенку, и на втором этаже по его фасаду зияли двенадцать окон в вычурных, раскрошившихся рамах времен венского модерна. Застекленным осталось одно, тринадцатое, на которое и смотрел горбоносый. На стекле изображен был лиловый ирис в темно-зеленых листьях, выполненный так, что цветок и листья были толще всего остального чуть матового фона.
Человек помнил дом со всеми целыми окнами, через которые истекал в зимний вечер с порхающим снегом мягкий, молочный свет. При большевиках в доме размещалась какая-то контора, как все конторы, отвратительная. Но и с такой начинкой дом был прелестен. И дом этот снился мальчику и во сне виделся лучезарным воплощением мечты. За окнами двигались хорошо причесанные люди в белоснежных халатах. Дом источал запах капель датского короля.
Горбоносый постучал в калитку. Минуты через три калитка приоткрылась, и за нею был старик в поношенной пятнистой униформе, с очками на кончике носа и с книгой, заложенной пальцем.
— Здравствуйте, — чуть наклонил голову горбоносый.
— Здрасьте, — ответил старик. — Чего вам?
— Этот дом в лесах для реставрации или как?
— Снесут его, — оглянулся на дом старик. — Прежние хозяева землю купили, хотели восстановить, вот и леса понаставили. А чего тут восстанавливать? Вон шпана как поработала: окна все расколотили, все внутри загадили, мать их! А нынешним хозяевам так только земля и нужна. Да, снесут его. А вы кто будете?
— Да никто. Просто дом знаю с детства. Люблю его. Но вон видите, одно окно цело. Передайте, пожалуйста, вашим хозяевам, что я берусь для этого последнего витража новую раму сделать. Ну и пусть они в новом доме повесят, что ли, как картину. Ведь красота какая! Я все умею. У меня руки золотые. И денег за труды не возьму.
Старик с интересом смотрел на горбоносого.
— Да кто вы будете-то?
— Математиком был.
— Понятно. А сейчас что кушаете?
— Сейчас работаю на оптушке у Киевского.
— Торгуете?
— Нет, мне торговать нельзя. Клиент будет недоволен.
И горбоносый показал старику тыльные стороны кистей рук, обезображенные псориазом.
— Я черную работу исполняю, — добавил он.
— А я сторожем здесь, — охотно сообщил старик. — К пенсии, знаете ли, прирабатываю. От звонка до звонка оттянул срок за политику. Сейчас реабилитирован, нет, как выяснилось, за мной ничего такого.
— Ясно, — улыбнулся горбоносый. — Приятно было познакомиться. До свидания. Вы скажите хозяевам, я и дерева достану. Извините за беспокойство.
— Какое беспокойство! Приходите, поболтать будет с кем.
— Вряд ли, — возразил горбоносый, — я неразговорчив.
Хозяева не только согласились, но завезли хорошего материала, и горбоносый теперь каждое воскресенье с утра до вечера строгал и стучал молотком. Заходил старик сторож, смотрел, трогал почти готовую раму, цокал языком.
— Вы б в Израиль-то ваш укатили отсюда. Там бы и подлечились заодно, — говорил он сочувственно.
— Нет, — отвечал горбоносый, — я уже умер здесь. А покойники, как известно, в Израиль не ездят.
— Чудак вы, ей-богу, — вздыхал старик и шел в свой ящик читать роман.
В предпоследнее воскресенье работы с рамой горбоносый подходил к дому, и дорогу ему преградила женщина. Одета она была во что-то шуршащее, невероятно дорогое. На плече на длинном ремешке висела туго набитая кожаная сумочка с золотым замком. Сложена женщина была изумительно. Горбоносый с каким-то ужасом увидел все это в единый миг и опустил глаза.
— Ну, здравствуйте, — пропела женщина и отступила в сторону, давая горбоносому дорогу.
— Здравствуйте, — не поднимая глаз, прошептал он.
Весь день, заканчивая раму, он думал о преградившей ему дорогу. Пальцы его дрожали, он сделал несколько неверных движений, уронил на ногу молоток. В красивом лице женщины он успел уловить нечто вульгарное, и это огорчало его. «Хотя мне-то что!» — успокаивал он себя.
Последнее воскресенье было очень теплым, солнечным. Горбоносый вставил в новое обрамление витраж и сел любоваться. Показался сторож и сказал: