Шрифт:
Он знает дорогу, уверял он, еще в первом семестре несколько раз заходил к Уотту на чай, пока не понял, какая тот скотина. Воспоминание о былой ошибке еще больше усилило желание сделать Уотту какую-нибудь гадость, которая запомнилась бы тому надолго.
Они побежали вдоль пустынной Тэннериз. Заляпанные сажей маски делали их одинаковыми и в то же время похожими на каких-то диковинных монстров. За большой стеклянной дверью «Мидленд стил» трое в штатском разговаривали у лифта со швейцаром. Кругом было полно полицейских в форме, а на площади прямо перед собой они увидели другую группу студентов, которым повезло больше, чем им: те уже тащили какого-то человечка (он кричал и брыкался) к машине «скорой помощи». Полиция смотрела и смеялась, а в небе, чтобы придать тревоге больше правдоподобия, гудело звено самолетов. Машины пикировали над центром города. Поворот налево, потом направо. Приезжему центр Ноттвича показался бы слишком пестрым. Только в северной части вдоль парка тянулись похожие друг на друга улицы. Дома там принадлежали состоятельным людям из среднего класса. Около рынка же современные конторы из стекла и бетона неожиданно сменялись лавочками, торгующими мясными обрезками для кошек; рядом с роскошным «Метрополем» стояли полуразвалившиеся хибары. В Ноттвиче привилегированная часть населения ни в коем случае не могла утверждать, что не знает, как живут простые люди.
Второй поворот налево. Дома по одной стороне улицы кончились, у замка улица круто ныряла вниз. Собственно, это давно был уже не замок, а муниципальный музей. В стенах его хранились кремневые наконечники стрел, черепки глиняной посуды, изъеденные молью головы оленей и даже мумия, привезенная в 1843 году графом Ноттвичским из Египта. Ее-то моль не трогала, но хранитель музея утверждал, что слышал, как внутри нее возятся мыши. Майк с назальным шприцем в нагрудном кармане хотел взобраться на стену. Он крикнул Бадди, что хранитель музея стоит на дворе без противогаза и подает сигналы вражеским самолетам. Но Бадди с компанией побежал под гору к дому № 12.
Дверь им открыла квартирная хозяйка. Она очаровательно улыбнулась и сказала, что мистер Уотт дома и, по-видимому, работает; взяв Бадди Фергюссона за петельку халата, она выразила уверенность в том, что мистера Уотта стоило бы на полчасика оторвать от занятий.
— Уж мы-то его оторвем, — пообещал Бадди.
— Да это же мистер Фергюссон! — удивленно воскликнула хозяйка. — Я узнала бы ваш голос где угодно, но вас самого, если бы вы не заговорили со мной, да еще в этом противогазе — ни за что не узнать. Я как раз собиралась выйти, да мистер Уотт напомнил мне, что сейчас учебная тревога.
— А-а, так он, значит, не забыл? — возопил Бадди. Он так и залился краской под противогазом от того, что квартирная хозяйка узнала его, и от этого ему еще больше захотелось чем-нибудь проявить себя.
— Он сказал, что меня заберут в больницу.
— Входите, ребята, — пригласил Бадди и повел всех вверх по лестнице.
Но их было слишком много. Ворваться все сразу в дверь Уотта и стащить его со стула они не могли. Они вынуждены были пройти по одному вслед за Бадди, после чего все в неловком молчании столпились у стола. Человек житейски опытный в такой момент без труда перехватил бы инициативу, но Уотт знал, что его недолюбливают, и боялся потерять достоинство. Занимался он прилежно, и не потому, что хотел локтями проложить себе дорогу к успеху (при его происхождении карьера ему и так была обеспечена). Просто он любил заниматься. Спортом он не увлекался, и не потому, что был слаб, а опять-таки просто потому, что не любил спортивные игры. Он славился оригинальным умом, что прочило ему успех. И если сейчас, в студенческие годы, он пренебрегал собой, то это была цена, которую он платил за ожидающие его титул баронета, приемную на Харли-стрит и фешенебельную практику. Его не нужно было жалеть, жалеть следовало как раз тех, других, которые в течение пяти студенческих лет перед долгим пожизненным заточением в провинции вели явно вульгарный образ жизни.
— Закройте, пожалуйста, дверь, — сказал Уотт. — Сквозит. — В этой его насмешке, порожденной испугом, они увидели желанную возможность выразить ему свое презрение.
— Мы пришли узнать, — заговорил Бадди, — почему ты не явился утром в больницу?
— Это ты, Фергюссон? Я не ошибся? — спросил Уотт. — Не понимаю, зачем тебе это нужно.
— Ты уклонист!
— Какой у тебя старомодный стиль, — сказал Уотт. — Нет, я не уклонист. Я просматривал кое-какие старые медицинские книги, но поскольку они вас, по-моему, вряд ли заинтересуют, я бы попросил вас удалиться отсюда.
— Занимаешься, значит? Вот так вы и пролезаете вперед: занимаетесь наукой, пока другие делают черную работу.
— Каждый развлекается по-своему, только и всего, — сказал Уотт. — Мне доставляет удовольствие разглядывать эти фолианты, а вам — орать и носиться по улицам в этих странных нарядах.
Как по сигналу, они набросились на него. Ведь это, можно сказать, было оскорбление мундира.
— Мы спустим тебе портки, — сказал Бадди.
— Прекрасно, — отозвался Уотт. — Если я сниму их сам, уйдет меньше времени. — Он начал раздеваться. — Эта акция интересна с нескольких точек зрения. Это ведь своего рода кастрация. Моя собственная теория на этот счет состоит в том, что в основе ее лежит ревность и сексуальная неудовлетворенность.
— Мерзавец, — выругался Бадди.
Он схватил чернильницу и выплеснул ее содержимое на обои. Ему не нравилось слово «секс». Его тянуло к барменшам, медсестрам и проституткам, но он верил в любовь в ее материнском большегрудом варианте. А слово «секс» предполагало нечто, объединяющее эти явления, и это злило его.
— Переверните все вверх дном! — заорал он, и все сразу же почувствовали себя счастливыми и свободными, как молодые жеребцы. Они снова были счастливы и потому не причинили Уотту особого ущерба: посбрасывали книги с полок, в пуританском усердии разбили стекло репродукции картины Мунка [27] с обнаженной женщиной.
27
МункЭдвард (1863—1944) — норвежский живописец и график.
Уотт молча наблюдал за ними, он был напуган, и чем сильнее страх овладевал им, тем язвительнее становился его взгляд. Бадди вдруг увидел его таким, каков он есть, — человек, стоящий перед ними в одних трусах, которому на роду написано преуспевать и выделяться из серой массы. И он возненавидел его лютой ненавистью. Он чувствовал себя бессильным, у него самого не было ни такого происхождения, ни таких мозгов. Он, Бадди, ближайшие несколько лет может лезть из кожи вон, а вот этому баронету, который готовит себя в гинекологи, с рождения обеспечен успех, и ничего тут не сделаешь. А еще говорят про какую-то свободу воли! Только война и смерть могли спасти Бадди от жалкой участи провинциального врача, от надоевшей жены и бесконечного бриджа по вечерам. Он бы, наверное, почувствовал себя счастливым, если бы Уотт его как следует запомнил. Он взял чернильницу и вылил остаток чернил на открытый заглавный лист старого фолианта, лежавшего на столе.