Шрифт:
— Кто там?
— Я… Я, Лаура!
Дверь отворилась, и в солнечном свете пред ней предстал Батц. Впервые Лаура увидела его в таком виде: лишь панталоны и рубашка, широко распахнутая на волосатой груди. От сладкого волнения у нее защемило сердце. И в этот миг она поняла, хотя до тех пор боялась сама себе признаться, что пришла сюда, чтобы отдаться любимому.
Он почувствовал это и, не говоря ни слова, взял ее за руку и провел в комнату. Лаура оказалась в центре большого теплого солнечного пятна, скрывающего узор ковра. Какое-то мгновение Батц касался ее только взглядом, его ореховые глаза заглянули в самую темную глубину ее зрачков, и там он прочитал призыв, мольбу. Он принял ее в свои объятия и жадно впился страстным поцелуем в губы — так целует изголодавшийся любовник. Соломенная шляпа полетела на пол, за ней косынка, скрывавшая декольте, но ленточки корсета держались по-деревенски крепко, и Жан, нетерпеливыми губами ощущая нежную кожу шеи и груди Лауры, даже слегка рассердился. Подхватив ее на руки, он отнес молодую женщину на постель, куда-то отлучился, а потом вернулся с бритвой и одним движением вспорол все ленты, мешавшие ему раздевать Лауру. Одну за другой он снимал с нее многочисленные детали дамского туалета, пока Лаура не осталась в одних белых чулках на шелковых бледно-голубых подвязках. Она смотрела на него, забавляясь, восхищаясь и волнуясь одновременно, и наконец отдалась его ласкам, прислушиваясь только к своим неведомым доселе ощущениям, ведь Понталек запомнился ей лишь грубой поспешностью в постели… Они предавались любви бесконечно долго, и Лаура испытывала подлинное блаженство, но ни один из них не произнес ни слова…
И только когда они отдыхали, лежа бок о бок на белых смятых простынях, Жан, приподнявшись на локте, сказал:
— Ну, здравствуйте… Как мило с вашей стороны явиться ко мне ранним утром! Никогда еще я так дивно не завтракал!
Он смеялся, сверкая белоснежными зубами, его ореховые глаза искрились, а пальцы гладили восхитительные округлости тела Лауры.
— Великолепно, но мало, — не унимался он. — Знаете ли вы, моя красавица, что я еще очень голоден?
И тут же продемонстрировал свой голод.
Все это продолжалось пять дней. Целых пять дней безумной страсти, прерывающегося шепота слов любви, безрассудства и бесконечной нежности. Жан и Лаура познавали друг друга, и это открытие вело их к доселе неизведанным высотам. Двери были закрыты и отворялись, только чтобы пропустить водоноса — они обожали купаться вдвоем — и еще человека, приносившего еду из соседнего трактира. Все остальное нашими любовниками было забыто, все, что мешало их единению. Важным было лишь то, что случилось с ними: слова, древние как мир, но казавшиеся им удивительно новыми; минуты отдыха после любви, что тоже их не разделяли; дыхание одного смешивалось с дыханием второго, как некогда их тела, и руки Жана ни за что бы не позволили Лауре отдалиться от него. Но спал он меньше, чем она, как человек, привыкший ежедневно подниматься по тревоге, и так лежал часами, вглядываясь в чистую, совершенную красоту своей подруги, словно ограненную шелком копны распущенных волос. Он, как Пигмалион перед своею статуей, приходил в восторг от нежного света разделенной любви. В его руках Лаура стала другой женщиной, той, которую — он это знал, — он будет желать всегда, будет любить вечно. И тогда, стараясь не разбудить любимую, он овладевал ею, и Лаура прямо из сна попадала в жгучую сладостную реальность…
Утром шестого дня обыкновенный клочок бумаги закрыл для новоявленной Евы и новоявленного Адама врата в рай. Клочок этот был письмом, доставленным посыльным. Жан прочитал и исчез: его место на сцене занял барон де Батц.
— Я должен ехать в Брюссель, — вздохнул он. — Новость об официальной смерти Людовика XVII привела в оцепенение парижских роялистов, но это ничто по сравнению с настроениями за границей, а ведь именно там должно создаваться ядро будущей армии — завоевательницы престола. Мне надо срочно отправиться туда, чтобы сторонники короля не растеряли свой энтузиазм…
— Во имя чего ты собираешься это делать сейчас, когда для всех король считается умершим? Трудиться во славу регента, который уже и не регент, наверное…
— Насколько я знаю его характер, он должен был, не медля ни минуты, провозгласить себя королем. Королем Людовиком XVIII, — с горечью уточнил Батц. — Мне кажется, он мечтал об этом дне с рождения. Хотя если бы все сложилось, как он рассчитывал, у Людовика XVI так и не было бы детей, и он тогда сделался бы Людовиком XVII. Как бы то ни было, в его сторону повернутся сейчас многие роялисты, а моя личная задача сейчас будет состоять в том, чтобы делать вид, что сам я тоже принял сторону регента, потому что не следует дробить силы. Так потрудимся же во славу Людовика XVIII, а когда будет проторена дорога к трону, я поеду за моим маленьким королем и возведу его на трон!
— И ты думаешь, что монсеньор так тебе и позволит себя обойти? Он завопит о самозванстве, и у тебя не будет никакой возможности доказать, что это не так.
— Ты забываешь о принце Конде и еще, возможно, о герцоге Бурбонском, его сыне, которого он, должно быть, посвятил в тайну, а главное, о молодом герцоге Энгиенском, который точно знает, где в настоящее время находится истинный король. И потом, если понадобится указать верный путь французскому дворянству, есть еще документ, который хранится у моего друга Омера Талона…
— Какой еще документ?
— Исповедь маркиза де Фавра, повешенного в 1790 году за попытку «убрать» Людовика XVI и таким образом навеки отстранить его от власти. Талон в те времена был адвокатом и в то же время другом Фавра. Он получил это письмо лично в руки перед его казнью. «Исчезновение Людовика XVI» прописано там буквально. Так что я еду, и, прошу тебя, любовь моя, прости, но ты ведь знаешь, что долг для меня всегда считался выше счастья. А ты что будешь делать? Вернешься домой?
— Нет. Поеду в Тампль! Напомню, если ты случайно забыл, что там томится девочка, и она тоже могла бы занять свое место в борьбе тех, кто мечтает о конституционной монархии.
— Я не забыл о ней, Лаура. Я еще вернусь. Я сам займусь ею.
В одной нижней юбке, Лаура взялась было за платье, но тут же и уронила его с гримасой отчаяния на лице:
— Что же мне теперь, так и идти в Тампль полуголой? Ты перерезал все тесемки…
Он захохотал и снова схватил ее в объятия, целуя, и этот поцелуй чуть было не отправил их снова в смятую постель.