Шрифт:
Или почитайте роман Дяченко.
В общем, получилось то, что Пандем вынужден был уйти. Он, любящий человечество, «умирающий с каждым человеком», вынужден был от любви своей отказаться — ради человечества. Потому что человечество, опекаемое любящим, всезнающим, всесильным существом превратилось в аналог младшей группы детского сада.
А мы все это в глубине души удивляемся — что ж это Бог не реагирует на наши беды? Почему позволяет страдать? Почему допускает несправедливость?
Да потому…
Разумеется, божественность Пандема недоказуема. Толерантный и человечный священник, один из тех, кто усмотрел в Пандеме как раз извечного оппонента Господа, резонно возражает:
«Разве есть что-то в этом мире, что может Пандем, — и не мог бы, пусть в далеком будущем, человек?»
Все так, рано или поздно успехи медицины, биологии, психологии, высоких технологий по идее, должны привести к тому же самому — долгой и полноценной жизни, исчезновению неизлечимых заболеваний, высвобождению творческих резервов… Ловушка состоит, однако, в том, что массовое сознание и науку воспринимает, как одну из форм религии. Во всемогущество науки верят. Достаточно почитать массив второразрядной фантастики 60-х, чтобы понять, какие неограниченные полномочия наши фантасты выдавали науке, нимало не сомневаясь в том, что она имеет на них полное право. Так, в одном из рассказов наши отдаленные потомки на основе анализа текстов «воскресили» личность Пушкина, поместив ее в «мыслящую машину», в другом — подслушали его любовные признания Воронцовой при помощи перстня, когда-то принадлежащего поэту (перстень сыграл роль молекулярного записывающего устройства). Рассказы эти писаны разными авторами, но ни один, ни другой не усомнился в абсолютной правомочности подобных действий.
Пандем, в отличие от Науки Будущего (в том виде, какой она рисовалась на страницах НФ-произведений наших шестидесятников) по крайней мере, оказался гиперэтичен. Например, не стал модифицировать сознание даже самых опасных преступников — просто сделал невозможным сам акт преступления. Не разглашал личных тайн. Не создавал необратимых ситуаций.
Просто он дал нам то, о чем мы всегда просим. Здоровье, безопасность и уверенность в завтрашнем дне.
А, дав все это, ужаснулся.
В конце романа Пандем уходит (по возможности безболезненно), предоставив человечество самому себе. Потому что в инфантильном, изнеженном обществе, где Пандем заведомо заботился обо всех, люди перестали заботиться друг о друге. Имея чуткого и внимательного постоянного собеседника, перестали друг друга слышать. Постоянно получая, разучились отдавать. Купаясь в лучах всеобъемлющей любви, перестали осознавать, что любовь надо уметь завоевать…
Чудо — говорят Марина и Сергей Дяченко — не может совершаться регулярно, иначе оно перестает быть Чудом. И Божественное молчание порой может так же свидетельствовать о Боге, как и Божественное присутствие. Потому что Бог, опекающий, водящий за руку, отводящий беду постоянно и неуклонно, это уже не Бог. Это Пандем.
Единственное, что Он может себе позволить — это спонтанное, непредсказуемое, случайное Чудо. Не заявить громко о Своем присутствии, но намекнуть. Не утверждать, но пообещать. Оставить надежду.
А Чудо, как известно, к области фантастики не принадлежит. Оно — преррогатива Священных книг.
Там, где дело доходит до Чуда, тактичный фантаст предпочитает отступить. Как, например, отступил Станислав Лем в своем «Солярисе» — самой «божественной» из всех фантастических книг ХХ века.
Там, где есть Чудо, всегда остается сомнение, некая лакуна между невозможностью и возможностью, реальностью и вымыслом. Если говорить о фантастике — остается некая недоговоренность, то, что критики называли «открытым финалом». В своих последних вещах Стругацкие, подведя читателя вплотную к ожидающим человечество грядущим чудесам, предпочитали остановиться на пороге…
В принципе, Чудо просто обязано подразумевать двоякое толкование, иначе оно слишком уж однозначно, слишком определенно заявляет о Божественном присутствии, а именно этого, как мы видим, Господь и не может себе позволить.
В нынешней фантастике один из немногих удачных примеров такого рода — религиозный казус в «Спектре» Сергея Лукьяненко. Напомню — на некоей отдаленной планете, превращенной в пантеон своих и чужих богов, местный абориген дио-дао — среднеполое (и короткоживущее) существо, отдаленно напоминающее наших сумчатых, — избрало для себя инопланетную религию геддаров, гласящую, что каждый истинно верующий и погибший за веру воскреснет в буквальном смысле, во плоти. С точки зрения самих геддаров, отправляя обряды, новообращенный чужак совершает кощунство — в храм ТайГеддара допускаются только мужчины, а абориген мало того, что не имеет определенного пола, так еще и вынашивает дитя. Так что воинственный «коренной» ревнитель веры просто вынужден совершить ответное кощунство — убить самозваного «священника» во время службы, у алтаря своего храма.
Но, уже умирая, дио-дао рождает ребенка — и тот, лишь открыв глаза, заявляет о себе, как о воплощении убитого. Землянин Мартин, наблюдающий эту сцену, и его воинственный инопланетный напарник-геддар осведомлены, что биология дио-дао допускает такой казус; в определенных, критических ситуациях, при явной смертельной угрозе детеныш может в ущерб собственной индивидуальности воплотить в себе индивидуальность родителя. Тем более, учитывая короткий жизненный цикл аборигенов, значительная часть хранимой родителем информации (в том числе и речевые навыки) все равно наследуется генетически.
Так случилось чудо или нет?
Погибший за веру действительно, как и обещала принятая им религиозная доктрина, воскрес по плоти? Или все, наблюдаемое Мартином, явилось просто следствием инопланетной биологии?
Ответа на этот вопрос, Лукьяненко, разумеется, не дает. Да его и быть не может. Чудо непредсказуемо, недоказуемо, невоспроизводимо и необъяснимо. На то оно и Чудо. Единственный способ Господа заявить о своем присутствии.
Впрочем, нет, не единственный. Есть и еще один. Самый драматичный. Самый человечный. Самое неоспоримое доказательство не только Божественного присутствия, но и Божественной любви.