Шрифт:
И вот, если в свете всего только что сказанного мы снова перечтем публикуемые авторами книги письма Натальи Николаевны к ее второму мужу, нам откроется еще один, более драгоценный, чем сама находка этих писем, клад. С помощью их и привлечения других дошедших до нас источников, к сожалению, крайне немногочисленных, авторы смогли рассказать о всем дальнейшем ходе жизни вдовы поэта. Правда, не все периоды ее удалось осветить (это зависело порой от отсутствия или крайней недостаточности необходимых для этого, прежде всего, эпистолярных материалов) с одинаковой полнотой. Помимо того многие письма ее к Ланскому отличаются очень большим объемом. Сама она называла их письмами-дневниками, в которых подробно — изо дня в день — рассказывала мужу, часто бывавшему в длительных служебных отлучках, о своей домашней жизни, быте, занятиях, встречах, выездах, приемах. Тем, конечно, это интереснее. Однако в силу условий данного издания оказалось возможным полностью опубликовать лишь некоторые из них. Остальные пришлось дать в отдельных, как считают авторы, наиболее существенных выдержках. Надо надеяться, что в дальнейшем, следуя и развивая их почин, будет сделана и полная их научная (не только в переводах на русский язык, но и в подлинниках — по-французски) публикация.
Но уже и эти извлечения дают очень многое — открывают возможность проникнуть в сокрытый для нас доселе внутренний мир той, чью натуру, чей душевный склад, облик Пушкин, как мы знаем, считал еще прекраснее, чем ее поразительная, ни с кем и ни с чем не сравнимая внешняя красота, особую прелесть которой, как это поэт почувствовал и оценил с первой же встречи с ней, заключалась в том, что Гете, завершая свой шестидесятилетний труд над «Фаустом», в эпилоге к нему назвал «вечной женственностью» (Das Dwig Weiblichkeit), вечно возрождающим человечество и его облагораживающим источником жизни на земле — материнским его лоном.
Олицетворением именно такой женственности был для Гете созданный им, столь очаровавший Фауста и не менее привлекательный для его творца, образ Гретхен. Пушкин высочайше оценивал основное и основополагающее творение Гете: «Фауст — есть величайшее создание поэтического духа; он служит представителем новейшей поэзии, точно как Илиада служит памятником классической древности». Очень близок и мил был Пушкину и образ Гретхен. Этому «чуду красоты», наделенному наиболее характерными чертами гетевской «вечной женственности», отведено видное место в пушкинской «Сцене из «Фауста» (1826). Прозвали ее именем в кругу Пушкина и Вульфов одну очень привлекательную провинциальную девушку (Е. П. Вельяшеву), с которой поэт не раз сталкивался, наезжая в тверские поместья Вульфов. Он какое-то время был даже увлечен ею, но, как говорит пушкинский Моцарт, «не слишком, а слегка», и посвятил ей в 1828 году одно из самых грациозных своих — писанных полувшутку-полувсерьез — любовных посланий: «Подъезжая под Ижоры» (1828), в котором набросал несколькими словами ее «милые черты»: «Легкий стан, движений стройность, осторожный разговор. Эту скромную спокойность...» Послание было написано в середине января — начале февраля 1829 года, 16 октября вспоминает он — тоже полувшутку-полувсерьез — о Вельяшевой в одном из писем к А. Н. Вульфу («Гретхен хорошеет и час от часу делается невиннее»). А незадолго до этого, в зиму 1828/29 года, Пушкин впервые увидел на одном из московских балов ту, обликом которой сразу же был изумлен и восхищен, как внезапно озарившим все окружающее сиянием прекрасных, возрождающих от ночи и сна к новому дню — дню новой жизни (vita nuova) утренних солнечных лучей («Я полюбил ее, голова у меня закружилась», — вспоминал поэт).
Вересаев, как уже сказано, писал о тех «неизвестных силах», которыми «властвовала» над Пушкиным его жена. Читая выдержки из ее писем, мы понимаем теперь, что это были за силы: они заключались в том обаянии вечной женственности, которой так полно и щедро, как никто в пестрой галерее многих других великосветских красавиц той поры, она была одарена и которая еще более расцвела в годы супружеской жизни с поэтом. «Жена моя прелесть, — писал он в августе 1834 года теще, — и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед Богом».
Как видим, эти и подобные им суждения и высказывания Пушкина (а он делился ими не только в письмах к ней и о ней) абсолютно противоположны тем, поначалу высокомерно пренебрежительным, или то завистливо, то ревниво недоброжелательным, а в дальнейшем резко отрицательным и порой неприкрыто враждебным характеристикам и оценкам, которые давали Натали в светском обществе и повторяли, и еще более усиливали, опираясь на них, многие биографы и исследователи Пушкина. Причем это зияющее несоответствие пытались объяснить ссылкой на романтическое воображение влюбчивого и «огончарованного» юной красавицей поэта и вообще якобы свойственным ему донкихотством («Дон-Кихотом нового рода», хотя и по другому поводу, но весьма характерно назвал еще в период ссылки в Михайловском Пушкина Вяземский) — наклонностью и способностью превращать Альдонсу в Дульцинею. Словно бы поддерживали это и заключительные строки одного давнего любовного послания поэта: «Ах, обмануть меня не трудно!.. Я сам обманываться рад!» («Признание» относится к тому же, что и письмо Вяземского, Михайловскому периоду.)
Но те же выдержки из писем Натальи Николаевны к Ланскому наглядно показывают всю несостоятельность таких объяснений, ибо все существо натуры, а тем самым и тайна прелести этого столь пленившего Пушкина милого, чистого и доброго создания именно т а к в них проступает. Не ограничиваясь письмами как главным источником и в дополнение к ним (письма по самой природе своей все же несут на себе ту или иную печать субъективности), авторы, как уже сказано, привлекают и некоторые другие фактические данные, подтверждающие их правдивость и точность. А раз это так, защита жены Пушкина оказывается защитой его самого — снятием глубоко неверных представлений об его уме и характере.
Пушкин считал сервантовского «Дон-Кихота» одним из величайших явлений мировой литературы. Он даже начал изучать испанский язык, чтобы читать испанскую классику, и особенно Сервантеса, в подлинниках (в пушкинских бумагах сохранились отрывки перевода им — явно в учебных целях — одной из его новелл «Цыганочка»). В полной мере понимал и ценил он и общечеловеческое значение главного героя главного же произведения Сервантеса (романа о гидальго Дон-Кихоте из Ламанча) как широчайшего художественного обобщения.
Но в натуре самого Пушкина, научившегося к периоду своей зрелости прозорливо, трезво, мудро и мужественно воспринимать и показывать реальную действительность такой, какой она на самом деле есть, не создавая иллюзорно-фантастических представлений о ней («Для призраков закрыл я вежды», 2-я глава «Евгения Онегина», 1823) и не обманывая ими ни себя, ни других, ничего от «рыцаря печального образа» не было.
В понятном увлечении так полно перед ним раскрывшимся обаятельным душевным обликом Натальи Николаевны авторы в новой книге, так же как и в первой, не избежали иногда некоторых преувеличений. В частности, порой дается недостаточно исторически объективная оценка некоторых лиц из ближайшего пушкинского окружения, в особенности Вяземского, семьи Карамзиных. Психологически это понятно: на темном фоне тем ярче сияет облик жены Пушкина. Но в таком фоне она не нуждается. Материалы, собранные и публикуемые в данной книге, говорят, как сейчас увидим, сами за себя.