Шрифт:
А теперь то же самое в его исполнении:
— Кто верховой? Дима? Выровняй падугу на десятом штанкете! Осветитель, смените «пушку» на «пистолет»! Правую фурку закатить на полтора метра — куда она вылезла на авансцену? Трубач! Что вы играете после второй цифры? Ля? Не может этого быть! Дайте сюда ноты…
Чувствуете разницу? Дилетантства не терпел ни в чём.
С репетиций его я не вылезал — благо, учился в первую смену. Сидел заворожённый неподалёку от режиссёрского пульта и смотрел, как на моих глазах обнажается анатомия творчества. Было мне тогда лет тринадцать, и понятно, что больше всего меня приводили в восторг его невероятные находки, имя же им — легион.
Парализованная рука стяжателя становилась в режиссёрской трактовке взбесившейся — и принималась независимо от воли хозяина воровать всё, до чего дотянется. Брюхатый, в соответствии с прозвищем, начинал драться брюхом. Под роскошным мундиром сватающегося отставного гусара, когда тот лез за подарком будущей невесте, обнаруживалась голая волосатая грудь. И так далее.
И как было, помню, обидно, когда, посмотрев, что получилось, он сам оказывался разочарован и выносил сделанному беспощадный приговор (то найденная деталь не вплеталась в смысловую ткань, то, понимаете ли, выпадала из жанра) — и начинал всё сызнова.
Актёрам с ним приходилось трудно. Дисциплина — как на корабле у капитана Флинта. Не давал пощады никому. Требовал полной отдачи. За повторное опоздание отстранял от репетиций, невзирая на пол, возраст, партийный стаж и количество совместно выпитого.
А как вам такое понравится: взял маму на главную роль и сразу же поставил во второй состав. Почти все репетиции отдал другой исполнительнице. Бывало что-либо подобное в театре? Друзья подходили с круглыми глазами: «Юра, ты с ума сошёл! Что ты делаешь?» Они ведь не знали, как он дома репетирует с мамой, как выстраивает ей эпизод за эпизодом. В итоге после прогонов перевели её в первый состав и дали играть премьеру, причём настояла дирекция, отнюдь не режиссёр.
Зато какие выходили спектакли! Один продержался на сцене больше десяти лет — по-моему, рекорд для провинции. Оказавшись в Москве, увидел я на афише знакомое название пьесы и не поленился — нарочно сходил в театр Ленкома только для того, чтобы сравнить их постановку с ашхабадской. Ну, что сказать? Столица… Лоску — больше, сути — меньше.
Получил он почётное звание, несколько лет руководил театром (об этом даже в Большой Советской Энциклопедии упомянуто). А потом перебрались они с мамой в Волгоград, но уже в качестве актёра и актрисы. Ролями их здесь поначалу вроде не обижали, а вот о режиссуре пришлось забыть. Предложили ему, правда, как-то раз постановку, однако с непременным условием: молодую героиню должна играть перезрелая супруга заведующего культурой.
Нашли кому ставить условия! Боязно даже вообразить, что тогда прозвучало в ответ.
Больше предложений, естественно, не поступало.
По-моему, я постоянно его разочаровывал. Казалось, что временами он задаёт себе неприятный вопрос: а профессионально ли он сделал своего единственного сына? Яростный самоучка, видимо, никак не мог взять в толк, почему я не пристаю к нему, не выпытываю секретов мастерства, не пытаюсь ничего перенять.
— Не будь божьей коровой, — насмешливо цедил он, но в насмешке сквозило раздражение.
Иногда грозил:
— Вот вырастешь Васисуалием Лоханкиным…
Впрочем, запомнился маленький урок режиссуры на дому: зачитал это я с мистическими подвываниями пару строф из «Чёрного человека». Не помню, по какому случаю. Возможно, в школе задали выучить наизусть любое произведение Есенина, а я его и так знал наизусть.
— Ты сам-то хоть понимаешь, что декламируешь?
Обидное слово — «декламируешь».
— Понимаю…
— Тогда, будь любезен, объясни, к кому обращается Есенин: «Друг мой, друг мой…»
— Н-ну… к другу… Просто нет его рядом… друга…
Вздохнул. Помолчал.
— Тогда слушай… — И дальше — сосредоточенно, глуховатым негромким голосом, как бы по секрету: — Приходит человек домой после долгого угарного загула. Сюртук, цилиндр, в руке — трость. Дома — пусто. Человек подходит к зеркалу, смотрит, отшатывается: «Это — я?..» Всмотрелся вновь. «Да… Это я…» Понурился, хотел отвернуться — и вдруг подался к отражению (просто не с кем больше поделиться!): «Друг мой! Друг… мой…» Понял, в чём суть?
Понял? Скорее уж прозрел!
Разговор с зеркалом. С самим собой. С убийцей по имени совесть. Вот, оказывается, как всё просто! И страшно. Страшнее, чем представлялось.
В этом, наверное, и заключался главный его секрет: работая с талантливым произведением, ничего не надо придумывать — достаточно вникнуть и правильно понять.
Впрочем, понимание сейчас не в моде. Как всегда. Сплошь и рядом вылезает на экран раскрученное молодое дарование и этак надменно вещает, что его-де искусство идёт не от головы, а от сердца, не от рассудка, а от чувств-с.