Шрифт:
И только позднее понял я глупость, абсурдность своей затеи. Строить дом на пепелище, неподалеку от родного дома, где в прошлом было столько мучительного, где мыкалась в горе бабушка, оставшаяся в молодости одна с пятью малыми детьми на руках, где молодым, тяжело болея, умер отец, — да разве, зная все это, можно было жить в умиротворении от шума липы, приезжать сюда изредка и наслаждаться рыбалкой, собиранием грибов и прочим? А все эти годы? Строить дом, когда разваливалось государство, когда все больше думаешь о своей здешней жизни, как о гостинице, в которой долго не задерживаются...
Так и не суждено было мне вместе с Кожиновым отпраздновать новоселье с доме с шумящей липой. Но, видно, тому и быть: не возвращаются на пепелище.
Обрадовался я, когда мой сосед по стройке поэт Женя Юшин предложил мне приспособить свой недостроенный дом под церковку — в округе на много верст нет церкви, и сюда могли бы приходить. Я даже обнял его от нахлынувшего чувства, не думая ни о какой плате за этот дом, но вскоре же выяснилась тщетность этой затеи в деревне.
И слыша от знакомых людей, когда приезжал в деревню: “Продавайте дом — растащат по доске, сожгут”, я недавно за бесценок продал его и почувствовал какое-то странное психологическое облегчение, даже уже не жалея, как прежде, что так ни разу и не ночевал в нем — не послушал на чердаке шум липы. Мне рассказали, что дом оказался в хороших руках — трудолюбивая семья москвичей быстро достроила его и обиходила все вокруг. Но вековую липу они спилили — боялись, как бы не случилось пожара от замыкания электропроводов.
* * *
В журнале “Молодая гвардия” (1975, № 3) была опубликована моя статья “Правда жизни и ее “превращения”, с критикой творчества Пруста и Кафки, а также работ их исследователей. Я и предположить не мог, что это способно вызвать такую бурную реакцию со стороны поклонников этих писателей. Началось с забавного разговора со старейшим литератором Николаем Павловичем Смирновым. Но сначала скажу несколько слов о нем самом. Я часто бывал в его квартире, в писательском доме около метро “Аэропорт”, пользуясь его библиотекой с богатым собранием книг духовных, книг русских философов, эмигрантских изданий. Его кумиром был Бунин, он поддерживал связь с другими русскими писателями-эмигрантами, жившими в Париже. Когда-то, в двадцатых годах, он удостоился внимания самого Троцкого: тот написал предисловие к его книге и с тех пор стал покровителем молодого литератора. Николай Павлович рассказал мне, как он ночевал однажды у Троцкого в Архангельском и как Лев Давидович проходил на цыпочках мимо его комнаты, боясь помешать ему спать. Глаза почти восьмидесятилетнего рассказчика при этом как-то по-молодому оживились, голос дрогнул, а мне стало жутковато, когда я представил себе знаменитого палача русских людей на этих трогательных цыпочках.
Николай Павлович немного пострадал за свою приязнь к Троцкому, был в какой-то ссылке, но так и остался до конца дней своих поклонником Троцкого, причудливо соединяя в себе троцкизм с православием. С его, казалось мне, православной терпимостью я познакомился при одних довольно смешных обстоятельствах. Как-то после вечера в “литературном салоне” Евгения Осетрова и его жены Анны Федоровны мы с Олегом Михайловым решили зайти к жившему рядом, в соседнем доме, Николаю Павловичу Смирнову. Пришли мы к нему более чем “навеселе”, настолько, что, усевшись напротив хозяина, я даже не обратил внимания на гостя, сидящего возле него, а когда стал всматриваться в него и вслушиваться в его разговор, то понял только одно: он что-то говорит о патриархе, и говорит, как мне почудилось, непочтительно. Это меня так озлобило, что я накинулся на него с криком: как он смеет так непочтительно говорить о патриархе, кто он такой, чтобы так говорить. Тут же несколько расплывчатая в моих глазах фигура вскочила с кресла, что-то прокричала, метнулась к двери и исчезла. Хозяин квартиры не препятствовал ничему — ни моему заступничеству за патриарха, ни бегству гостя, а Олег Михайлов, поправляя очки, бормотал нетвердым голосом: “Патриарха нельзя обижать... Это не папа римский”.
На другой день я отправился в ту же квартиру, чтобы извиниться перед хозяином за происшедшее, и застал у него вчерашнего оскорбленного мною гостя, который оказался писателем Александром Кременским. Он не сердился, повторяя: “Все бывает, все бывает”, а Николай Павлович добавлял: “Бог простит, Бог простит”.
И вот после этого акта всепрощения он удивил меня своей непримиримостью, когда прочитал мою статью “Правда жизни и ее “превращения”. Первое, что я услышал от него, когда пришел за очередным томом Иоанна Златоуста, это то, что якобы президент Франции Помпиду, возмущенный моей клеветой на Марселя Пруста, прислал резкий протест советскому правительству. Сперва я подумал, что старик шутит, но подбородок его так прыгал от искреннего негодования, что я понял: здесь не до шуток. “Марсель Пруст — величайший французский писатель, а вы посмели... посмели... вы... вы...” — и, не находя слов, костяшками пальцев он стал стучать по краю стола, что означало: я деревянный тупица, и мне не понять французского гения. Правда, немного погодя Николай Павлович поостыл и извинился передо мною за свою горячность, но, уходя от него, я понял, сколько подобных внушений мне еще придется услышать.
И они не заставили себя долго ждать. В журнале “Литературное обозрение” (1975, № 6) появилось “Письмо в редакцию” группы так называемых ведущих специалистов по зарубежной литературе под названием “О науке и о нравственности”. Под письмом следовал абзац с подписями: “Доктор филологических наук Н. К. Гей, профессор Я. М. Засурский, член-корреспондент АН УССР Д. Ф. Затонский, член-корреспондент АН СССР Д. Ф. Марков, профессор А. С. Мясников, доктор филологических наук И. Г. Неупокоева”. Авторы правильно поняли суть моей статьи, приводя итоговую ее мысль: “Итак, — резюмирует М. Лобанов, — можно только приветствовать издания на русском языке книг зарубежных писателей, но надо и помогать читателям ориентироваться в ценностях, в идейно-эстетическом качестве той или иной книги: в том, какое место занимает эта книга в культурном наследии народа, в развитии реалистических традиций, насколько правомерно сближение (даже и по принципу контраста) несравненных величин в литературе. Одним словом, заботиться о том, чтобы та идея релятивности, с которой некоторые критики связывают новаторское искусство ХХ века, не стала решающей в отношении читателей к литературе”.
Ради этого абзаца статья М. Лобанова, собственно говоря, и написана”.
Это верно. Статью свою я писал ради того, чтобы обратить внимание на то, с каким постоянством внедряется в сознание людей идея релятивности, относительности всего и вся, в том числе в духовной, этической сфере. Тогда в ходу была мода на Бахтина, на его пресловутую амбивалентность.
Эти релятивность, амбивалентность были преддверием того плюрализма, который вскоре при Горбачеве-Яковлеве зальет всю нашу прессу цинизмом смешения всего и вся, понятий высокого и низменного, добра и зла, святого и сатанинского и обратится в мощное средство разрушения нашего великого государства.
Глава VIII
В предчувствии темного царства
П редощущение беды. Евреи в моей литературной жизни. Леонов о Симонове.
Военюрист Слуцкий тайно обвиняет Соболева. Из моего опыта: “Нет, не дадут они нам жить, не дадут!” Травля меня как автора книги об Островском в один и тот же день в “Литературной газете” и на отчетно-выборном собрании московских критиков. Евтушенко — о “шовинисте Лобанове”. Письмо в “Литературную газету” и ответ ее главного редактора