Шрифт:
Саша от прилива чувств с размаху хлопнул себя по ляжке и, улыбаясь во весь рот, протянул руку Фефелову:
— Давайте прощаться. Желаю, чтобы и у вас все наладилось. С семьей, с работой. Ни пуха ни пера, как говорится. И не поминайте лихом. Я вам обязательно напишу, как приеду...
Фефелов, однако, лежал, повернувшись спиной к Тыковлеву, не обнаруживая никакого желания разговаривать. Сашина рука безответно повисла в воздухе, а затем нерешительно вернулась в карман галифе. Наступила неловкая пауза.
— В чем дело? — с досадой спросил Тыковлев. — Неужели завидуете? Знаю, что вам тяжело, что тоже домой хочется. Но я-то тут при чем? Не понимаю...
— Не понимаешь? — поднял голову с подушки Фефелов. — Все ты понимаешь. Откуда деньги взял? Думаешь, я не видел, что в палате тебя не было, когда аптеку обокрали. А я ведь сначала не поверил. Думал, ты не такой. Комсомолец, честная душа, любитель книг и справедливости. Боялся даже, что такому, как ты, в жизни нашей сволочной трудно будет. Все приземлить тебя старался. А ты оказался сволочью, Тыковлев, сволочью последней. И сволочью, как видно, всю жизнь прожить задумал. И ведь проживешь, пожалуй. Больно здорово ты под приличного человека маскируешься. Снаружи простой, свой в доску, а изнутри гад ты, гад ползучий.
— Это не я, — вырвалось с перепугу у Тыковлева. — Это тракторист. Он ей отомстить хотел за тот случай ночью в коридоре. Напугать задумал. Он из аптеки все и утянул. Я только на стреме постоял. Назад положить уже не смогли. Не успели. Сразу милиция пришла. Потом пришлось продавать через Борьку. Все равно ей-то уже не поможешь, и держать у себя опасно. Я трактористу говорил, чтобы признался или сказал, что, мол, так и так случайно под лестницей нашел. Может, жулики бросили... Только он побоялся.
— Ты деньги взял? Взял. Из-за тебя человек в тюрьму сел? Сел. Ты девчонке, своей сверстнице, жизнь перекорежил и еще что-то объясняешь. Свистишь и ножкой притопываешь. Человека удачно продал. За сколько рублей, Тыковлев? Только ты помни. Ты не только ее продал, ты себя самого продал и предал. Чувствую нутром, что зря тебе это, зря говорю. Не пойдешь ты, Иуда, ни вешаться, ни каяться. Найдешь себе в жизни таких же иуд, как сам. И будешь жить припеваючи. Жалко мне только, что остановить я тебя уже не могу. Бессилен. Но плюнуть тебе в рожу я еще успею.
Теплый плевок повис на Сашиной щеке. С досады он размахнулся, чтобы ударить Фефелова, но остановился. Фефелов впервые за многие месяцы глядел на него блестящими радостными глазами и почему-то улыбался.
— Вы чего смеетесь? — поинтересовался Саша.
— Смеюсь, потому что знаю. Не ударишь ты. Струсишь. А ну как дознание начнут, за что офицера ударил. Утрешься и пойдешь со своим мешком и сребрениками. Иди, иди. Пока. Но клянусь тебе, Тыковлев, сил не пожалею, чтобы тебя утопить, если когда-либо мне в руки попадешься.
— Это еще кто кому попадется, — прошипел Саша. — Психопат несчастный. Зря тебе ноги, а не голову оторвало.
На душе, однако, было скверно. Прежняя безоблачная жизнь, в которой не было ни особых грехов, ни смертельных врагов, оставалась позади. Появилось чувство постоянной тревоги и неуверенности. Никитич, оставшийся лежать на поле под Ленинградом? Шальная мысль сдаться в плен немцам? Он ведь даже пробовал кричать что-то по-немецки. Но кто слышал? Кто знает, что не сказал он тогда санитарке про Никитича? Никто, кроме самого Никитича. Но он наверняка подох еще до того, как подобрали Сашу. Тут опасности, пожалуй, нет. С госпиталем получилось хуже. Тракторист все знает. Фефелов догадывается. Бульдог Борька деньги за ворованное ему отдавал. Надя, если выйдет, будет добиваться правды. Но он сегодня из этого далекого зауральского города исчезнет, и исчезнет окончательно. Тракторист поедет в свой Хабаровск. Восемь суток до Москвы. Фефелова заберут, если заберут, родственники в Краснодар. Он практически неподвижен. Борька? Малец еще. Неизвестно, куда его жизнь занесет. Ну, а Надя и выйдет нескоро, и, вернувшись домой, никаких концов, конечно, не найдет. Война кончится, госпиталь закроют, раненых распустят, врачи и сестры разбегутся. Ищи-свищи.
Так думал Тыковлев, топая с вещмешком к вокзалу. Нельзя сказать, что настроение у него было столь же радостное, что и утром. Но уверенности прибавлялось с каждым шагом.
Жизнь опять заулыбалась ему, когда, забравшись в вагон дальнего следования, он один улегся на третьей багажной полке над добрым десятком сгорбленных спин, заполнивших купе под ним. Дети, старухи, пара командированных. Все они беспрекословно очистили лежачее место для раненого и даже помогли забраться наверх. Внизу лежачих мест в те времена, разумеется, быть не могло. На третьей полке обычно спали в пути по очереди. Но что поделать, если в купе попал тяжелораненый? Придется потерпеть. Он, как-никак, за всех пострадал. Все у него в долгу.
В пути Сашу подкармливали картошкой в мундире. На станциях бежали за кипятком и на его долю. Под стук вагонных колес он охотно рассказывал о своем первом бое, припоминал были и небылицы, которых вдосталь наслушался в госпитале. Постепенно входил в роль бывалого солдата, прошедшего в свои девянадцать лет огонь, и медные трубы, и волчьи зубы. О том, что его первый бой оказался и последним, он не поминал. Просто к слову не приходилось. Геройские похождения других постепенно становились частью его собственной детской биографии. Почтительное внимание и забота попутчиков начинали восприниматься как что-то само собой разумеющееся. Быть вне армии и вне госпиталя Тыковлеву положительно нравилось. Здесь он чувствовал себя не просто человеком, а человеком значительным; первым, а не как среди военных — третьим или десятым сортом.