Шрифт:
Выбросил чемодан, найдя место блокнотам на стеллажах. Перечитал дневники 15—19 лет.
Дневник мой — три тетрадки — наивен, он только мне говорит больше, чем другим.
Я тогда был решительнее, веселее, щедрее и т. п. Если в семнадцать писал, что во многом разочаровался, то сейчас нужен обратный процесс очаровывания.
20/Х. Три недели практически прошло — пропадал в редакции. Мало-мало повесть.
Вернулся Проханов. “Агрессивность захвата пространства. Почка, грозящая раскрыться. Писатель — резец на конце бура”. Новое, новое, и только новое. Порядки освоения внутреннего мира и т. д. и т. д.
Был с утра Диас Валеев. Бог улыбнулся ему — берут пьесу в Ермоловском театре. Кругом успехи, один я стою на месте и радуюсь за других. Хоть какая-то радость. Куранову выбил договор, спас, как он говорит, от нищеты.
Завтра рано утром лечу в Сочи к Владимову с версткой “Большой руды”.
Болит зуб. Боль волнами.
Мысль может выразиться на разных основаниях. Неустойка (мысль) может иметь под собой любой базис. Готовый спазм. Петух, гордый вятский петух дымковский упал с полки. Сам. Он был обвит плетью цветка, и плеть его сдернула. Ночью, перед сном, перед вылетом в Сочи сижу и склеиваю по кусочкам петуха. Яркие-яркие осколки.
30/Х. Был в Сочи с 21-го по 25-е. Дни нереальные. Пальмы цветут, в купальниках тела, сам купался. Самолет над горами, горы дымятся белым, будто костер разложили и забросали зеленью.
Ночью огни, как туалетный стол царицы из черного мрамора, забросанный ожерельями. И прочее. Горы, Кавказский хребет днем, повернешься — море. Идешь все выше, и море все выше — и как оно не заливает дома и рестораны между горами и морем?
Вечером неуловимый, но действенный дух разряженного разврата. Свет в платанах, свет снизу, фонтаны и в них красные кленовые лапы.
Главное, конечно, Владимов. Никем я не очаровывался давно и не поддавался влиянию, принимая на веру только пережитое. И вот — Владимов. В первый день прошла скованность, зажатость. Четыре дня вместе. Говорит медленно, думает, рассказывает хорошо о том, чего не напишет (как изгоняют крыс с судов, о машине, о невозможности лит. группировок), думает, что пишет хуже, чем писал.
Лицо сожженное, глаза умные, юмор сдержанный — жена сердится (“относись к моим словам, как к музыке”). Жена, кстати, по жизнедеятельности и практичности недосягаема.
Дело в другом. О литературе: она — диагноз: чем больно общество. Бессмысленно упрекать власть, власть бессильна, так же глупо упрекать народ — надо спрашивать с лучших, с тех, кому много дано. Спрос совести.
Друг его Дудинцев. Дудинцев вез меня третьего дня, я передал привет от Владимова, сказал, что Владимов часто цитирует его (Дудинцева) слова: “Не мешайте развиваться процессу”. Смеется.
Каждый выстрадывает свое определение литературы. Это вообще в искусстве, нельзя же выстрадать определение металлургии или свинофермы. Многие принимают готовое, еще более многие пишут готовым.
Работа организуется по-разному. У Владимова нет нормы, жалуется на лень, на то, что пишет на машинке, а надо бы рукой и пр. У каждого своё.
Люди разъединяются. Вещизм, — говорит Владимов, — вещизм. Не мешайте развиваться процессу. Скоро неинтересно будет ездить за границу: все то же.
Смотрели, как вынимают краном из воды яхты. Шверботы опускают руками, подвезут на низкой телеге и столкнут кормой. Брамсели, стакcели и гроты. Добавочные паруса непременно цветные. Матросы неприступно серьезны. Штормовки. Пояса с крючьями для вывешивания за борт.
На третий день был дождь. Не дождь, а ливень. Меня полоскало, как щенка в корыте. Ночью шторм, вымок, чуть не смыло волной.
Утром 4 балла. Гуляли, обдает брызгами. Парад нарядов. Моросит. Зонтики. Сверху смотреть — как шествие божьих коровок. Мечтает Владимов о даче, о земле.
Впечатление удивительное. Величина в литературе социальная, талант явный, человек простой до того, что легко начать называть Жорой.
Мне почему-то было важно знать, что он думает обо мне, ясно, что не спросил, все время заставлял себя чувствовать грань (не человеческую — писательскую); да не в этом суть, нельзя близко стоять к таланту, перестаешь видеть его, а значит, беречь; в этом бесцеремонность близких к большому человеку, все-то им кажется, что и они “могли бы”.
3/XI. Позавчера настоящая радость — залечили зуб. Смешно? Ничуть. Легко читать о чудесах стоматологии до того, как трижды по 1,5 часа просидишь в кресле зубника с открытой пастью. Всю жизнь болеть — что за судьба! Рядом девчонка, вслед за ней старик. Человек одинок в боли, сказал я Ряховскому и Проханову и записал в маминых рассказах.
Эти дни, вчера и позавчера, продолжал перепечатывать сам и отдавал машинисткам рассказы для сборника. И наслушался много хорошего. Карелин говорил о том, что я не хуже Астафьева. Радоваться? Проханова потрясли (его слово) рассказы матери. Но главное, что меня потрясло (от ругани и похвал спасает то, что главное впереди), но что было впервые в жизни — это вчера Ната Теучеж, наш редактор, прочла в 2,5 странички рассказ “О войне”, заплакала и вышла из комнаты. Она заплакала над выдуманным мной. Но я не мог выдумать, eсли б не ненавидел войну.