Шрифт:
Стирали, наконец, белье. Четыре машины. Да в центрифугу, в сушилку, поток. Больше трех часов, но какая радость — все чистое. Стоит огромная луна за балконом. Простыни белые. Надя просыпается ночью и долго плачет: “Меня не будет и так же будет луна?”.
Смотрел “Дети Ванюшина” Найденова. Очень хорошо, как много нагнал людей, и все работают.
В школе плохо. Стыдно за себя, вовсе не умею, стыдно перед хорошими.
Был в психоневрологическом диспансере. В загородках гуляют по группам. Жгут мусор, дымно. Когда говорил с племянником, его держали за руку.
Все литература марта-апреля — две врезки на вятские публикации.
Не помню число.
Уехала Надя. И после вечера, после пьяного нашествия Богданова и Винонена, горько и остро, и обреченно и радостно почувствовал необходимость Нади в моей судьбе. Сейчас лежал на полу и слушал Шаляпина “Верую”, “Ектеньи”, и немного не хватало до слез, и все время думал и представлял Надю. Из всех великих женщин только она осталась невыпетой и неописанной. Суеверно боюсь и прячусь. Надя, переживи. Вербное воскресение. Идут старушки с вербой. “В гости к Богу не бывает опозданий”.
Пропаду без Нади. Пропаду без Нади. Без Надежды.
Сочинили мне стих, из которого помню одно: “Шли вертикальные евреи с горизонтальным Крупиным”.
21/III. Долго стоял у окна, смотрел, как играет Катя. Зову, просит еще и еще 15 минут. Кто-то пускает бумажки из окна. Оказывается, мне некому позвонить, некого позвать, чтоб не завыть с тоски.
Везде почти отказ. А ведь все будет напечатано, когда уж радости от публикации не будет.
Вдобавок Фролов увидел, что и у Астафьева нищий показан, как у меня. Как бы упрекнул, хотя это я написал до публикации астафьевской вещи.
Ходили с Катей в магазины за едой и в промтовары за пуговицами. По дороге говорили. Делали ужин и ели, и смеялись. Как я до сих пор выживал один, когда ни Нади, ни Кати, не пойму.
Хорошо, что я не чувствую себя писателем, то есть не воображаю, а сижу, прижав обывательскую задницу, и проверяю тетрадки. Хорошо, что отклоняю любые приглашения, не смогу оставить Катю, она может гонять собак только тогда, когда дома папа, а иначе ей плохо.
Ну вот, отказали печатать, и никакого желания еще куда-то нести, да и куда?
Кстати, в Фалёнках тиснули картинку “В кредит” — как пинают сапогом в телевизоры.
23/IV. Шукшину дали Ленинскую премию. Но за кино. Читал вчера в школе Шукшина.
Сегодня тоскливо. Ходили с Катей на реку и бросали камешки. Сейчас она гоняет собак, ей весело.
Все жду звонка. Нет. Надя звонила отцу, будет в среду. И то хорошо, а то вдруг бы до мая.
Вся эта братия А и Б, и Носов, и др. — всё это не ствол, а ветвь. На ней всё больше Личутиных и Афоньшиных, и она обломится. Они пролетают в журналы элементарно. Исчо бы: кого не тронет надгробный плач. Не хрен убиваться по деревне, так уже было после 1861 года; выжили. Надо природу человека улучшать, упрекать даже в легком проявлении низости, а не радоваться остаткам благородства.
Катька напилась, наелась: “Ой, обожралась, ой, я — атомная бомба, ой, бросьте меня над Китаем”.
28/IV. Встретил Надю. Она сама себе написала письмо, проигрывая два варианта встречи. Угадала до мелочей хороших. Два дня пыхтели с Катей, убирали, но Надя еще полный день не разгибалась. Чистота и радость в доме великая. Я как будто сдал караул — сразу заболел.
14 мая. И пошли круглосуточные проверки сочинений. Надя валится с ног, но выносливее меня. Еще она от ЦК проверяет преподавание литературы по программе нац. школ, еще депутатские непрерывные дела, еще мучается над статьей о самостоятельных работах учащихся, еще десятки дел, и какая-то жена какого-то поклонника моего звонит и сострадает моей тяжкой жизни, непониманию (женой) моего таланта. Обед варю, Катьку кормлю, сейчас ходил в магазин, да и как иначе? Очереди — этот крест социализма, смирение. В молочном отделе пиво, в колбасном водка. “План тянем”.
Рвал вчера крапиву и варил с ней суп. Девчонки мои поели, может быть, из вежливости.
Утром подарок судьбы — лежал и увидел за лоджией, над городом, журавлей. Заорал, Катя прибежала. Караван, сказала она. Высоко, энергично. А до ближайшего их озера махать еще километров 200. И Надя видела, и Валера, художник, ночевавший у нас по причине ухода от жены, тоже видел. Надя читала “Вылетев из Африки в апреле...” Заболоцкого, Кате дала читать Рубцова “Журавли”.
В Пахре собаки падают на спины перед Тендряковым, крутят хвостами, одна, чистая, лезет мордой сквозь проволоку богатой дачи. И ночью всегда, уходя от него, вижу вверху редкие звезды. Сейчас, в мае, Большая Медведица в зените. Север вертикален. Уже зелень. Перезимовали.
Позавчера было так тоскливо, так подпирало под горло, что днем, когда был один, после школы, не мог ничего — ни читать, ничего. Еле очнулся...
17 мая. Запись оборвал, и три дня прошло над тетрадями, только вчера ездил с Сидоровым к Юрию Алексеевичу. Внезапно пошел дождь, потом сразу солнце и душно. На Ленинских горах в церкви Св. Троицы у трамплина (вот как: у трамплина) поставил свечу за книгу. Это же невозможно — такое издевательство.
А в той записи хотел сказать, как было плохо и как ходил за железную дорогу к пруду и негде даже было присесть. У разрушенного дома, у стены, заклеенной старыми газетами и картами, выпил из бутылки пива. И когда запрокинул голову, увидел, что небо голубое. И полегчало. Пил пиво и читал выступление Суслова на XXI внеочередном съезде. Много о Хрущеве. На карте искал знакомые места. Пермь — Молотов и т. д.