Шрифт:
Жадность познания заставляла его открывать Америки. Он не стеснялся этого. Любил раскрываться, мыслить вслух, рассуждать, не краснея за иные нелепицы, — был естествен, не "работал" на публику. В разговоре искал, сочинял, сопереживал — собеседнику с ним было интересно.
Человек крайностей, в иное время держался в стороне, давал зарок молчания. Затем — мог, например, в пух и прах разругаться на выставке с самым уравновешенным из уравновешенных, Н. К. Рерихом, или весьма нелестно отозваться о ком-нибудь из признанных авторитетов. И если возникали группировки, то, как правило, никто его не считал своим. Одни опасались его, другие обвиняли в консерватизме.
Но зато дружил верно и нежно. С Б. М. Кустодиевым — восемнадцать лет. И тот его очень любил, хотя — при встречах они неизбежно "пикировались". Часто вместе слушали музыку, которую оба любили. А Петров-Водкин к тому же играл на скрипке любимые сонаты Моцарта, может быть, следуя совету Альбрехта Дюрера, — чтобы согреть кровь.
"Сварливая" жизнь воспитала его решительным и рисковым. Упрямому человеку с волевым скуластым лицом солдата, напряженными бровями, целеустремленным взглядом, словно говорящим: я знаю, чего хочу в жизни, — ничего не стоило, скажем, взять напрокат велосипед и покатить за границу (и это на самой заре велосипедного спорта), поучиться, потрогать на ощупь живопись Беклина, Штука, Ленбаха; удивиться на "бесстыдство обнаженных красок" французских мастеров. Ради живописного дела совал свой длинный нос всюду, вплоть до Везувия. Тот ответил свирепой негостеприимностью: присыпал слегка вулканической пылью и пошвырял камешками.
Храбрость его — от жадности рабочего любопытства.
Во время землетрясения в Крыму был там вместе с семьей и не уехал: "Я буду работать. Это такое событие, которое может не повториться…
Жена согласилась, и они остались.
Работяга и фантазер, он хотел стать настоящим искусником или, как еще говорил, — цветочувствителем. За границей на него обрушиваются изваянные из мрамора, отлитые из бронзы и запечатленные кистью фантазии великих мастеров.
Из многочисленных имен западноевропейских живописцев, близких ему по душе, он выделяет особо: "Мадонна с ребенком" Джованни Беллини — одна "из сердечнейших вещей в мировой живописи".
Возьмем на заметку его определение — "сердечнейшая".
Петров-Водкин поклоняется великим мастерам и учится, но исподволь начинает борьбу. Декларативно заявляет об этом, когда доносится до него весть о восстании 1905 года. "…Подождите, не шумите! — вслух кричу я "Персею", и всем статуям, и всему окружению, — вы свои дела сделали, очередь шуметь нам!!"
Тысячи парижских эскизов, африканская серия, первые полотна: "Сон", "Греческое панно", "Берег" — живые картины, театральные представления застывшего движения — изнурительное, повседневное сражение не на жизнь, а на смерть за свое самобытное, петрово-водкинское.
Едва появившись на свет, будущий художник сразу же попал в расписанную караульщиком Андреем Кондратьичем колыбель, которая "как в солнечном свете, над полем песнь жаворонка…". Откроем книгу Петрова-Водкина "Хлыновск" и узнаем о знакомых его детства: иконописце "древнего обычая" Филиппе Парфеныче, между красками которого существовала сцепленность, не будь ее, "…как бабочки, вспорхнули бы"; и о старце Варсонофии-доличнике, кому снились по ночам лица, а изобразить их он не мог; о живописце-вывесочнике Толкачеве с его голыми, базарными, вздорящими между собой красками.
Знал художник и новгородское письмо. "Встречался" с Рублевым и Дионисием.
Суриков, Репин, Васнецов, Касаткин, Архипов, Пастернак, Левитан, Серов, Коровин — длинен перечень учителей Петрова-Водкина. Особо свято для него имя Александра Андреевича Иванова, "основоположника русской новейшей изобразительности".
Не был одним в поле. Чаще это ему помогало, иногда мешало. Но сражение за свою самобытность приносит ему первую внушительную и яркую победу. Картина "Купание красного коня" провозглашается знаменем, вокруг которого можно сплотиться, и водружается над входной дверью выставочного зала.
"Красного коня" сравнивали со степной кобылицей Блока, искали истоки в фольклоре, считали его прародителями карающих коней Георгия Победоносца…
…Рассекается ощутимо упругая и ощутимо живая зеленовато-голубая стихия. Испуганно устремляется к мирному охристо-розоватому берегу рыжий конь. Упрямится, а все же идет в глубину — белый. А красный мощно вырастает из этой стихии. Взгляд его дик, но одухотворен. Конь нестерпимо красен, но не раскален, не обжигающ. Огромен, но легок. И юноша-всадник изящен, грациозен, поводья держит символически; всаднику просто нельзя не держать поводья. Помчи сейчас конь, и не удержать неукротимого бега…
Волевое, упрямое, разумное лицо коня — алого потока жизненной крови, несущей человека. Конь-знамя, конь-символ поднял ногу, сделал шаг и… "Что сбудется в жизни?" — спрашивал художник, переводя дух после многолетней работы. Пожалуй, он был доволен собой.
Время смутное, предгрозовое — 1912 год.
Картина словно пророчествовала. Словно светила.
"Не учить, не развлекать вы должны, а светить… легче… усыплять тайну в душе другого, чем освещать путь к ней", — говорил Петров-Водкин ученикам — открывал им сокровенное.