Шрифт:
Ладно… Я, кажется, увлекся.
Малый, идущий к ширме. Вернее, едва переставляющий ноги от ужаса. И я – борющийся из последних сил, чтобы не расхохотаться, глядя на него, хотя куда больше хотелось заплакать.
Наконец одна из медсестер не выдержала, высунулась к нам и втянула за собой еще громче возопившего бедолагу.
– Чего ты испугался? Это же совсем не больно.
– Вот-вот, – покачал головой «фуфлыжник», – они всем так говорят в первый раз.
Я не ответил. Но тем временем (под истошный визг малого за ширмой) в моем воображении начал формироваться новый план. Просто великолепный план. Более детальный и продуманный. Хотя и столь же нелепый. Однако тогда он показался мне вполне даже ничего: схватить свою синюю баллониевую курточку и удрать на улицу. Так же, впрочем, выглядел и план №1… но погодите, это еще не все – важно, что будет затем. Затем я намеревался добраться до ближайшего телефона (например, заскочить в корпус для взрослых, отлично!) и позвонить домой. Я расскажу, что со мной хотят сотворить, и попрошусь домой. Мама наверняка придет в ужас и либо приедет немедленно сама, либо пришлет за мной Диму. А я пока где-нибудь спрячусь, чтобы меня не успели найти, – да, на час-другой это вполне возможно. А когда…
И тут малый внезапно заткнулся. Будто отрезало.
Потерял сознание, – было первой моей мыслью. О Боже, он потерял сознание! – я начал потрясенно поворачиваться к «фуфлыжнику», как вдруг уловил за ширмой пару легких всхлипов, а потом еле слышный смешок…
Когда малый вышел к нам, зажимая одну ватку в согнутом локте под закатанным рукавом, а другую между большим и безыменным пальцами – еще плачущий по инерции, но счастливо и глупо лыбящийся, как смертник, получивший нежданную амнистию за минуту до казни, – я все окончательно понял.
«Фуфлыжник», осклабившись, смотрел куда-то себе под ноги.
– Дурак, – бросил я ему и подчеркнуто смело потопал к ширме.
Ко второй половине дня – иначе к концу первых суток моего пребывания в «Спутнике» – я уже усвоил главные отличия санатория от больницы. Во-первых, здесь предоставлялось больше свободы: в определенные промежутки времени мы могли даже выходить из корпуса, чтобы погулять на улице, естественно, если позволяла погода. Во-вторых, наши медсестры скорее исполняли роль воспитателей, нежели настоящего медперсонала, – настоящие либо приходили сами, либо ожидали в третьем корпусе. Ну и в третьих, конечно, тут проводились школьные занятия, – три дня в неделю по вторникам, средам и четвергам; по два часа с десятиминутной переменой.
Классом служила небольшая комната на дюжину парт (знаете, такие массивные как токарные станки: с сидением-лавкой на двоих, соединенным с наклонной доской, имеющей круглые выемки для чернильниц, которые можно увидеть в старых фильмах, когда наши пращуры зубрили кириллицу; подобного раритета мне не приходилось встречать больше никогда), отапливаемая газовой печкой в углу и размещавшаяся на первом этаже небольшого строения с двускатной крышей, мимо которого я проходил вчера со своей провожатой из приемного покоя.
В комнату набилось около двух десятков учеников, от первоклашек, вроде меня, до дылд из восьмого класса, а учительница была только одна. Она раздавала простые задания, переходя от парты к парте, что-то писала на доске (упор делался в основном лишь на два-три главных предмета; ну ясно, учеба была еще та), но сначала познакомилась со мной и внесла мое имя в журнал.
Я раскрыл свои «Рабочие прописи» и занялся выведением односложных слов, примеры которых были приведены в начале каждой строки типографским способом и выглядели издевательски каллиграфическими. Никогда терпеть этого не мог: немного раньше они представляли собой всякие палочки и крючочки – архидурацкое занятие, особенно если давно умеешь читать (на тот момент в моем читательском активе были уже беляевские «Голова профессора Доуэля» и «Человек-амфибия», сборник фантастических рассказов и несколько детских книжек). Впрочем, на моей аккуратности это совершенно никак не сказывалось, оттого и красовалась в нижнем левом углу тетрадного разворота двугорбая как верблюд тройка, поставленная красными учительскими чернилами, – первая отметка, полученная мной в школе; она же чаще других сопровождала меня и в будущие десять лет, отражая более степень моего прилежания и нелюбовь к школьным занятиям, нежели то, к чему призваны баллы успеваемости.
С преподавателями у меня крайне редко складывались дружеские отношения, особенно к окончанию этой десятилетней волокиты. Помнится, на выпускном кто-то даже пускал слезу при получении аттестата. Я же сиял улыбкой отпущенного на волю каторжанина (сорвавшего кроме прочего еще и самый большой за всю историю джек-пот) и, поднимаясь на подиум, разминал одну руку в недвусмысленном жесте с выставленным средним пальцем, а другой совершал прощальные пассы в сторону педагогического коллектива, заседающего за длинным столом, будто куры на насесте. Ей Богу, не смог удержаться (бедная мама в третьем ряду не знала, куда провалиться – вовсе не от гордости за меня, разумеется). Шпаной я не слыл, но уверен, что и они тоже были рады от меня наконец избавиться. Будь у меня сегодня еще один шанс, то я, что и говорить, конечно, повел бы себя уже иначе, конечно же, иначе… я бы вдобавок еще и пукнул так громко, как только смог, чтоб их прямо из-за стола поздувало. В общем, выразил бы все, что я об этом думаю в самой доступной и лаконичной форме. Мне всегда нравились ребята вроде Бивиса с Баттхедом.
Но тогда я лишь ступил на старт этого марафона длиной в десять лет, и даже опыт старшего брата мало что говорил мне о моем будущем. А в тот день, выписывая каракули чернильной ручкой строчку за строчкой, я вообще был крайне далек от подобных размышлений. Мой сосед по парте, один из «фуфлыжников», перешедший уже в третий или четвертый класс, с превосходством косился на мою тетрадь и лыбился, опуская плоские шуточки.
Я здорово недоумевал, когда тамошняя училка-универсальша, подойдя ко мне, чтобы придумать какое-нибудь задание, выразила восхищение, как это ее коллеге из настоящей школы удается столь «удивительно ювелирно» вырисовывать примеры в начале строк. Надо же, так купилась! Я объяснил, что ведь это «Рабочие прописи» – специальная тетрадь для обучения письму, одновременно поражаясь, что ей это неизвестно. Похоже, она была такой же учительницей, как наши корпусные воспитательницы медсестрами; точнее сказать, ее просто попросили.
Вернувшись примерно через месяц в свой класс, я нашел, что серьезно отстал не только от программы, но даже от самых безнадежных двоечников. Впрочем, такое положение длилось не долго, и уже вскоре я вернулся к своим надежным стабильным «тройкам», будь они благословенны.
Во время перемены я собрался было полезть в свой школьный портфель-ранец, сопровождавший меня в «Спутник» по настоянию мамы (хорошо помню, как он выглядел, словно расстался с ним только вчера: такой зеленый с аппликацией в виде светофора из кусочков разноцветной кожи над пряжкой спереди; я ходил с этим портфелем до окончания третьего класса), чтобы сменить «Рабочие прописи» на тонкую тетрадку в клеточку для занятий арифметикой. Когда вдруг заметил, как Хорек резво метнулся в сторону коридора, кого-то заметив. Вскоре оттуда донесся шум какой-то толкотни, а затем на пороге нашей импровизированной классной комнаты возник Хорек, волокущий за воротники пальто двух детей лет по шести, словно котят за шкирку, в которых я почти сразу узнал Тоню и Сашу. Они хныкали и пытались вырваться.