Юницкая Марина
Шрифт:
…Заходят ночные светила. Уже не деревенеют мышцы, и нам всё равно, продолжит ли наши страдания день. Исчезло всё: усталость, злоба, голод и сон. Мы будем идти, пока не свалимся замертво.
…Пока мы были на ногах, никто не помнил про ветер. И вот теперь, когда можно было упасть на землю и уснуть, мы не знали, где искать от него спасения. Тяжёлый, с мокрым снегом, он сдирал брезентовые накидки, забирался в спальники, заносил лицо. Мы лежали на голом поле, прижавшись друг к другу, спрятавшись за кочки, укрывшись по ямам, выплёвывая изо рта снег и песок. Потом кто-то нашёл старые окопы первой войны — размытую узкую колею. Мы просто переползли, перекатились в это убежище. Никто не вышел на пост охранения. Нам было всё равно, проснёмся мы или нет.
…Подтянув под себя босые ноги, мы сидим на бревне, и сушим на костре промокшую за день одежду. От выставленных в ряд сапог восходит густой едкий пар. Брошенные на них сизого цвета портянки зияют широкими своими прорехами. Небрежною кучей свалены наземь раскрытые вещмешки. Костровой дым пахнет тушёнкой, жжёной кирзой, дешёвым солдатским чаем и ещё каким-то печальным, каким-то тёплым и неуловимым запахом… Запахом школьных пионерских костров. Запахом позабытой далёкой родины.
Вокруг нас сплошное белое поле, откуда, медленно собираясь, подходит к огню поднявшийся из-под снега взвод. Подкуривая непослушными руками, садятся ближе к теплу хмурые наши товарищи. Жаль, ни у кого из них нету спирта.
Уже вечер. Мы спали весь день. Утром снова на марш.
…Даже теперь, через столько лет, меня до сих пор не отпускает тот рейд. Их были десятки, таких рейдов, но снится всегда один. По ночам я всё ещё тащу в горы тройной свой боекомплект, оружие, спальник, сухпай. Всё ещё не могу напиться из грязного того ручья в холодном чеченском ущелье. А за спиной, всё так же, не оборачиваясь на меня, проходят своим маршрутом группы. Они медленно поднимаются по тропе, медленно утекают во мрак. А надо мной висят на корявых ветвях подмытые чёрные буки. И рядом бродят по мшистым валунам жёлтые пятна луны… Я помню, какой свежий, какой сладкий вкус имела она, как жадно я собирал её со своих ладоней. Я так и не напился ею досыта — живой водой чеченского леса.
…Через несколько дней мы вышли в Зандаку.
От той грозной силы, что ушла отсюда прошлым летом, остались лишь огромные траншеи окопов, ржавые простреленные буржуйки, рваные с золотыми якорями шинели да недобрые воспоминания местных банд.
Морские дьяволы Севера. Я видел этих морпехов на рынке Хасавюрта в апреле 2000-го. Тогда мы стояли много километров выше Зандака, но по праву считали их своими соседями. И гордились этим соседством. Потому что уже тогда их подвиги, мёртвых и живых, были известны нам из газет. Кто видел в военных журналах второй чеченской фотографию «Гордый рейд морпехов», знайте, — это оттуда, из мрачных чащоб Зандака, из той кузницы, где ломалось железо, но не согнулся человеческий дух. Отыщите это фото ещё раз и снова вглядитесь в их лица! Эти идущие навстречу смерти ребята, — это наша гордость, наша надежда и наша боль. Они всегда были первыми, они часто проливали свою кровь, но ещё чаще лили чужую. За это их уважали, боялись и ненавидели здесь.
И вот там, в Дагестане, при короткой и случайной встрече на рынке, мы едва успели сказать друг другу несколько слов. Мы ещё только выгружались из БТРа, а они уже покидали город и собирались у кунга ЗиЛа.
Чёрная пехота Зандака — голубоглазые ангелы смерти, русоволосые наши мальчишки с добрыми светлыми лицами… Они так не вязались с тем образом, который дала им война.
— В Зандак?
— Да. Успеть надо до вечера.
— Что там у вас, мужики?
— …Зиму пережили, — как-то спокойно и по-хозяйски улыбнулся их командир.
Зандак. Зима 2001-го года.
Здесь, как у себя дома, открыто гуляли распоясавшиеся наёмные банды: негры, арабы, прибалты, хохлы. Те, кого за нехваткой времени, не успела зарыть в землю грозная пехота северных морей. Они никуда не делись, никуда не бежали из здешних лесов.
Мы садились в засады, устраивали секреты, ходили по ночам в этот лес на поиски врага. Даже сейчас мне очень хорошо помнится то, что они были безлунны, давние эти ночи с неясной надеждой на утро. Так стоял такой мрак, такие чащи из ветвей, старых пней, лиан, стволов и кустов, что даже посланные в нас пули сворачивали с пути. Неуловимые вестники смерти, они пролетали где-то над ухом и вовсе не жужжали, а как-то неприятно скрипели в воздухе. Но часто был неслышим и невидим сам враг.
На партизанской этой войне мы уже усвоили главное правило: ночь всегда опаснее дня и, если ты встретил утро, значит будешь жив до тех пор, пока снова не сядет солнце. И промежуток между утреней и вечерней зарёй — это огромный пласт времени, в котором почти не убивают, в котором можно попробовать излечиться от страха. Мы привыкли, что смерть — это гостья ночи, и уже не ждали её днём. Но однажды всё поменялось местами.
Первым погиб командир. Он шёл впереди и даже не успел понять, что произошло. Видимо, его подвело чутьё, видимо, он уже устал от войны. Он ещё что-то кричал, ещё шёл в полный рост, требовал прекратить стрельбу, полагая, что это ошибка, что второпях напоролись на своих… А потом прилетела эта пуля и разом всё кончилось. Снайпер попал ему в лицо, и от удара у него развалился затылок.
Боевики били из-за деревьев, из-за плетёной ограды забора. Мы, пригнувшись, бежали с одной его стороны, а они, встав в полный рост, почти в упор стреляли с другой. Мы спешили навстречу огню, и никто из нас не вспомнил, что вчера и все дни до этого многие офицеры называли нас трусами, многие говорили, что при первом же выстреле мы потеряем отвагу и в панике подадимся назад. Никто не отступил, никто не кинулся в сторону.
Один был застрелен в живот и, падая с разбегу на камни, разбил себе лицо. Он так и лежал, с синими руками у порванных скул, весь в крови от паха и до бровей.