Шрифт:
Евсей не слышал ни одного злого крика, не заметил сердитого лица; всё время, пока горело, никто не плакал от боли и обиды, никто не ревел звериным рёвом дикой злобы, готовой на убийство.
На другой день он сказал дяде Петру:
— Как вчера хорошо было…
— Н-да, сирота, хорошо!.. Ещё немного — слизнул бы огонь половину села.
— Я — про людей! — пояснил мальчик. — Про то, как дружно взялись. Вот бы всегда так жить им, — всегда бы горело!
Кузнец подумал и удивлённо спросил:
— То есть, это выходит — чтобы всегда пожары были?
И, строго взглянув на Евсея, сказал, грозя ему пальцем:
— Ты, голова, гляди, не выдумай чего, на грех! Ишь ты, — пожары ему приятны!
II
Когда Евсей кончил учиться, кузнец сказал:
— Куда ж теперь приделать тебя? Здесь ты ни к чему. Вот поеду мехи покупать, свезу тебя, сирота, в город.
— Сам повезёшь? — спросил Евсей.
— Сам. Жалко тебе будет село покидать?
— Нет. Тебя — жалко…
Кузнец сунул в горн кусок железа и, поправляя щипцами угли, задумчиво отозвался:
— Меня жалеть нечего, я — большой… Мужик, — как все.
— Ты лучше всех! — тихо молвил Евсей.
Дядя Пётр, должно быть, не слышал его слов, он не ответил, вынул из огня раскалённое железо, прищурил глаза и стал ковать, брызгая красными искрами. Потом вдруг остановился, медленно опустил руку с молотом и, усмехаясь, сказал:
— Поучить бы тебя надо чему-нибудь…
Евсей насторожился, ожидая поучения. Но кузнец снова сунул железо в огонь, вытер слёзы на щеках и, глядя в горн, забыл о племяннике. Пришёл мужик, принёс лопнувшую шину. Евсей спустился в овраг, сел там в кустах и просидел до заката солнца, ожидая, не останется ли дядя один в кузнице. Этого не случилось.
День отъезда из села стёрся в памяти мальчика, он помнил только, что когда выехали в поле — было темно и странно тесно, телегу сильно встряхивало, по бокам вставали чёрные, неподвижные деревья. Но чем дальше ехали, земля становилась обширнее и светлее. Дядя всю дорогу угрюмился, на вопросы отвечал неохотно, кратко и невнятно.
Ехали целый день, ночевали в маленькой деревне, ночью кто-то долго и хорошо играл на гармонике, плакала женщина, порою сердитый голос вскрикивал:
— Молчи!
И матерно ругался.
Дальше поехали тоже ночью. Две собаки провожали их, с визгом катаясь во тьме вокруг телеги, а когда выехали из деревни, в лесу, с левой стороны от дороги, угрюмо жалобно кричала выпь.
— Дай бог на счастье! — пробормотал кузнец.
Евсей заснул и проснулся, когда дядя легонько постукивал его кнутовищем по ногам.
— Гляди, сирота, — эй!
Сонным глазам мальчика город представился подобным огромному полю гречихи; густое, пёстрое, оно тянулось без конца, золотые главы церквей среди него — точно жёлтые цветы, тёмные морщины улиц — как межи.
— Ого-о! — сказал Евсей, когда присмотрелся. Город, вырастая, становился всё пестрей. Зелёный, красный, серый, золотой, он весь сверкал, отражая лучи солнца на стёклах бесчисленных окон и золоте церковных глав. Он зажигал в сердце ожидание необычного. Стоя на коленях, Евсей держался рукою за плечо дяди и неотрывно смотрел вперёд, а кузнец говорил ему:
— Ты живи так — сделал, что назначено, а сам в сторону. Бойких людей опасайся: из десятка бойких — один, может, добьётся, девять — разобьётся.
Говорил он нерешительно, как будто сомневаясь — то ли говорит, что нужно? Евсей слушал его чутко, серьёзно, ожидая услышать какие-то особенные слова против опасностей новой жизни.
Кузнец вздохнул и продолжал более твёрдо, более уверенно:
— Меня, сирота, один раз чуть розгами не выпороли в волости, да. Женихом был я в то время, — мне венчаться надо, а они меня — пороть! Им это всё равно, они чужих делов не разбирают. А то губернатору жалобу подавал я — три с половиной месяца в остроге держали, — кроме побоев. Большие побои перенёс, даже кровью харкал, и глаза вот с той поры слезятся. Один полицейский, рыжеватый такой, небольшого роста, чем-то всё по голове меня тюкал.
— Ну, — тихонько сказал Евсей, — ты про это не говори…
— Да ведь чего ещё скажешь? — воскликнул дядя Пётр с усмешкой. Нечего, сирота, сказать-то.
Евсей уныло опустил голову.
Встречу им подвигались отдельные дома, чумазые, окутанные тяжёлыми запахами, вовлекая лошадь и телегу с седоками всё глубже в свои спутанные сети. На красных и зелёных крышах торчали бородавками трубы, из них подымался голубой и серый дым. Иные трубы высовывались прямо из земли; уродливо высокие, грязные, они дымили густо и черно. Земля, плотно утоптанная, казалась пропитанной жирным дымом, отовсюду, тиская воздух, лезли тяжёлые, пугающие звуки, — ухало, гудело, свистело, бранчливо грохало железо…