Шрифт:
— А ведь согласитесь, Самгин, что такие пр-рямолинейные люди, как наш общий знакомый Поярков, обучаются и обучают именно вражде к миру культурному, а? — спросил Тагильский, выливая в стакан Клима остатки вина и глядя в лицо его с улыбочкой вызывающей.
— Не знаю, чему и кого обучает Поярков, — очень сухо сказал Самгин. — Но мне кажется, что в культурном мире слишком много… странных людей, существование которых свидетельствует, что мир этот — нездоров.
Говоря, он думал:
«Несомненно провоцирует, скотина!»
И, чтобы перевести беседу на другие темы, спросил:
— У вас — государственные экзамены? Тагильский утвердительно кивнул головою и зачем-то стукнул по столу розовым кулачком.
— Куда же вы затем?
— Удивитесь, если я в прокуратуру пойду? — спросил он, глядя в лицо Самгина и облизывая губы кончиком языка; глаза его неестественно ярко отражали свет лампы, а кончики закрученных усов приподнялись.
— Чему же удивляться? Я — адвокат, вы — прокурор…
— А представьте, что вы — обвиняемый в политическом процессе, а я — обвинитель?
— Не пощадите?
— Нет. Этот Кучин, Кичин — чорт! — говорит: «Чем умнее обвиняемый, тем более виноват», а вы — умный, искреннее слово! Это ясно хотя бы из того, как вы умело молчите.
Ресторан уже опустел. Лакеи смотрели на запоздавших гостей уныло и вопросительно, один из них красноречиво прятал зевки в салфетку, и казалось, что его тошнит.
— Пора уходить, — сказал Самгин. На улице минуты две-три шли молча; Самгин ожидал еще какой-нибудь выходки Тагильского и не ошибся:
— Россия нуждается в ассенизаторах, — не помните, кто это сказал? — спросил Тагильский, Клим ответил:
— Вы сказали.
— Нет, я — повторил. А сказал Леонтьев, помнится. Он или Катков.
— Не знай.
Через несколько шагов Тагильский снова спросил:
— Не хотите ли посетить двух сестер, они во всякое время дня и ночи принимают любезных гостей? Это — очень близко.
Клим отказался. Тогда Тагильский, пожав его руку маленькой, до крепкой рукою, поднял воротник пальто, надвинул шляпу на глаза и свернул за угол, шагая так твердо, как это делает человек, сознающий, — что он выпил лишнее.
«Ассенизатор, — подумал Самгин, взглянув вслед ему. — Воображает себя умником. Похож на альфонса, утешителя богатых старух».
Ругаясь, он подумал о том, как цинично могут быть выражены мысли, и еще раз пожалел., что избрал юридический факультет. Вспомнил о статистике Смолине, который оскорбил товарища прокурора, потом о длинном языке Тагильского.
«Врет он, не пойдет в прокуратуру, храбрости не хватит…»
Кончив экзамены, Самгин решил съездить дня на три домой, а затем — по Волге на Кавказ. Домой ехать очень де хотелось; там Лидия, мать, Варавка, Спивак — люди почти в равной степени тяжелые, не нужные ему. Там «Наш край», Дронов, Иноков — это тоже мало приятно. Случай указал ему другой путь; он уже укладывал вещи, когда подали телеграмму от матери.
«Отец опасно болен, советую съездить Выборг».
Отец — человек хорошо забытый, болезнь его не встревожила Самгина, а возможность отложить визит домой весьма обрадовала; он отвез лишние вещи Варваре и поехалв Финляндию.
В чистеньком городке, на тихой, широкой улице с красивым бульваром посредине, против ресторана, на веранде которого, среди цветов, играл струнный оркестр, дверь солидного, но небольшого дома, сложенного из гранита, открыла Самгину плоскогрудая, коренастая женщина в сером платье и, молча выслушав его объяснения, провела в полутемную комнату, где на широком диване у открытого, но заставленного окна полулежал Иван Акимович Самгин. Лицо его перекосилось, правая половина опухла и опала, язык вывалился из покривившегося — рта, нижняя туба отвисла, показывая зубы, обильно украшенные золотом. Правый глаз отца, неподвижно застывший, смотрел вверх, в угол, на бронзовую статуэтку Меркурия, стоявшего на одной ноте, левый улыбался, дрожало веко, смахивая — слезы на мокрую, давно небритую щеку; Самгин-отец говорил горлам:
— Км… Дм…
Самгин-сын посмотрел на это несколько секунд и, опустив голову, прикрыл глаза, чтоб не видеть. В изголовье дивана стояла, точно вырезанная из гранита, серая женщина и ворчливым голосом, удваивая гласные, искажая слова, говорила:
— Ээто вваа ударр. Одна-а — маленьки, тништево-о!
Лицо у нее широкое, с большим ртом без губ, нос приплюснутый, на скуле под левым глазом бархатное родимое пятно.
— Вваа рребенки, — говорила она, показывая Климу два пальца, как детям показывают рога.
«Что же я тут буду делать с этой?» — спрашивал он себя и, чтоб не слышать отца, вслушивался в шум ресторана за окном. Оркестр перестал играть и начал снова как раз в ту минуту, когда в комнате явилась еще такая же серая женщина, но моложе, очень стройная, с четкими формами, в пенснэ на вздернутом носу. Удивленно посмотрев на Клима, дна спросила, тихонько и мягко произнося слова:
— Вы — не Димитри, вы — Килим? О, понимаю! Рядом с каменным лицом первой, ее лицо показалось Климу приятным. Она пригладила ладонью вставшие дыбом волосы на голове больного, отерла платком слезоточивый глаз, мокрую щеку в белой щетине, и после этого все пошло очень хорошо и просто. Прежде всего хорошо было, что она тотчас же увела Клима из комнаты отца; глядя на его полумертвое лицо, Клим чувствовал себя угнетенно, и жутко было слышать, что скрипки и кларнеты, распевая за окном медленный, чувствительный вальс, не могут заглушить храп и мычание умирающего.