Шрифт:
— Он вот напечатал в «Курьере» слащавенький рассказец, и — с ним уже носятся, а через год у него — книжка, все ахают, не понимая, что это ему вредно…
— Коньяку или водки? — спросил его Лютов, присматриваясь к барышням, и обратился к Самгину: — Во дни младости вашей, астролог, что пили?
— Желчь, — сказал Клим.
— Мрачно, — встряхнув головою, откликнулся Лютов, а Никодим Иванович упрямо говорил:
— Он теперь в похвалах, как муха в патоке…
— Выпейте с нами, мудрец, — приставал Лютов к Самгину. Клим отказался и шагнул в зал, встречу аплодисментам. Дама в кокошнике отказалась петь, на ее место встала другая, украинка, с незначительным лицом, вся в цветах, в лентах, а рядом с нею — Кутузов. Он снял полумаску, и Самгин подумал, что она и не нужна ему, фальшивая серая борода неузнаваемо старила его лицо. Толстый маркиз впереди Самгина сказал:
— Феноменальный голос. Сельская учительница или что-то в этом роде. Знаменито поет.
Отлично спели трио «Ночевала тучка золотая», затем Кутузов и учительница начали «Не искушай». Лицо Кутузова смягчилось, но пел он как-то слишком торжественно, и это не согласовалось с безнадежными словами поэта. Его партнерша пела артистически, с глубоким драматизмом, и Самгин видел, что она посматривает на Кутузова с досадой или с удивлением. В зале стало так тихо, что Клим слышал скрип корсета Варвары, стоявшей сзади его, обняв Гогину. Лютов, балансируя, держа саблю под мышкой, вытянув шею, двигался в зал, за ним шел писатель, дирижируя рукою с бутербродом в ней.
Певцам неистово аплодировали. Подбежала Сомова, глаза у нее были влажные, лицо счастливое, она восторженно закричала, обращаясь к Варваре:
— Ну — что? Голосок-то? Помнишь, я тебе говорила о нем…
— Но он поет механически, — заметила Гогина.
— Шш! — зашипел Лютов, передвинув саблю за спину, где она повисла, точно хвост. Он стиснул зубы, на лице его вздулись костяные желваки, пот блестел на виске, и левая нога вздрагивала под кафтаном. За ним стоял полосатый арлекин, детски положив подбородок на плечо Лютова, подняв руку выше головы, сжимая и разжимая пальцы.
Кутузов спел «Уймитесь, волнения страсти», тогда Лютов бросился к нему и сквозь крики, сквозь плеск ладоней завизжал:
— Позвольте! Извините… Голосище у вас — капитальнейший — да!
Лютов задыхался от возбуждения, переступал с ноги на ногу, бородка его лезла в лицо Кутузова, он размахивал платком и кричал:
— Но — так не поют! Так нельзя!
Публика примолкла, заинтересованная истерическим наскоком боярина и добродушным удивлением бородатого мастерового.
— Нельзя? — спросил он. — Почему нельзя?
— Вы отрицаете смысл романсов, вы даже как будто иронизируете…
— Бесстрастием хвастаетесь, — крикнула Любаша;
Кутузов густо засмеялся.
— Да — вы прямо скажите: плохо!
— Позвольте мне объяснить, — требовательно попросил Никодим Иванович, и, когда Лютов, покосясь на него, замолчал, а Любаша, скорчив лицо гримаской, отскочила в сторону, писатель, покашляв в рукав пиджака, авторитетно заговорил:
— Хорошо, но — не так. Вы поете о страдании, о волнениях страсти…
— Ну, знаете, я до пряностей не охотник; мне мои щи и без перца вкусны, — сказал Кутузов, улыбаясь. — Я люблю музыку, а не слова, приделанные к ней…
Лютов обернулся, крикнул в буфет:
— Николай, — стол! Два стола… И, дернув перевязь сабли, плачевно попросил арлекина:
— Да — сними ты с меня эту дуру! По этому возгласу Самгин узнал в арлекине Макарова.
— Позвольте, — как это понять? — строго спрашивал писатель, в то время как публика, наседая на Кутузова, толкала его в буфет. — История создается страстями, страданиями…
Лакей вдвинул в толпу стол, к нему — другой и, с ловкостью акробата подбросив к ним стулья, начал ставить на стол бутылки, стаканы; кто-то подбил ему руку, и одна бутылка, упав на стаканы, побила их.
— Чорт! — закричал Лютов. — Если не умеешь…
Но сейчас же опомнился, забормотал:
— Ну, скорее, брат, скорее! Садитесь, господа, поговорим…
Было жарко, душно. В зале гремел смех, там кто-то рассказывал армянские анекдоты, а рядом с Климом белокурый, кудрявый паж, размахивая беретом, говорил украинке: