Шрифт:
— Конечно, — миролюбиво сказал Самгин, но это не успокоило поручика; он вцепился пальцами в колено
Клима и хрипло шептал:
— Вы, штатский, думаете, что это просто: выпорол человек… семнадцать или девять, четыре — все равно! — и кончено — лег спать, и спи до следующей командировки, да? Нет, извините, это не так просто. Перед этим надобно выпить, а после этого — пить! И — долго, много? Для Мина, Римана, Ренненкампфа — просто, они — как там? — преторианцы, они служат Нерону и вообще — Наполеону, а нам, пехоте… Капитан Татарников — читали? — перестрелял мужиков, отрапортовался и тут же себе пулю вляпал. Это называется — скандал! Подняли вопрос: с музыкой хоронить или без? А он, в японскую, батальоном командовал, получил двух Георгиев, умница, весельчак, на биллиарде божественно играл…
Вагон снова тряхнуло, поручик тяжело опрокинулся на бок и спросил:
— Поехали?
А когда поезд проходил мимо станции, он, взглянув в окно, сказал с явным удовольствием:
— Жандарм-то, стоит, морда! Взгреют его за револьвер.
Теперь, в железном шуме поезда, сиплый голос его звучал еще тише, слова стали невнятны. Он закурил папиросу, лег на спину, его круглый живот рыхло подпрыгивал, и казалось, что слова булькают в животе:
— Пехота… чернорабочая сила, она вам когда-нибудь покажет та-а-кую Испанию, та-а-кое пр-ронунциаменто…
Самгин не слушал, находя, что больше того, что сказано, поручик не скажет.
«Опора самодержавия», — думал он сквозь дремоту, наблюдая, как в правом глазе поручика отражается огонь свечи, делая глаз похожим на крыло жука.
«Наверное, он — не один таков. И, конечно, будет пороть, расстреливать. Так вот большинство людей исполняют обязанности, не веря в их смысл».
Это была очень неприятная мысль. Самгин закутался пледом и отдал тело свое успокоительной инерции толчков и покачиваний. Разбудил его кондуктор, открыв дверь:
— Русьгород.
Поручика в купе уже не было, о нем напоминал запах коньяка, медный изогнутый прут и занавеска под столиком.
В окно смотрело серебряное солнце, небо — такое же холодно голубое, каким оно было ночью, да и все вокруг так же успокоительно грустно, как вчера, только светлее раскрашено. Вдали на пригорке, пышно окутанном серебряной парчой, курились розоватым дымом трубы домов, по снегу на крышах ползли тени дыма, сверкали в небе кресты и главы церквей, по белому полю тянулся обоз, темные маленькие лошади качали головами, шли толстые мужики в тулупах, — все было игрушечно мелкое и приятное глазам.
Бойкая рыжая лошаденка быстро и легко довезла Самгина с вокзала в город; люди на улицах, тоже толстенькие и немые, шли навстречу друг другу спешной зимней походкой; дома, придавленные пуховиками снега, связанные заборами, прочно смерзлись, стояли крепко; на заборах, с розовых афиш, лезли в глаза черные слова: «Горе от ума», — белые афиши тоже черными словами извещали о втором концерте Евдокии Стрешневой.
Имя это ничего не сказало Самгину, но, когда он шел коридором гостиницы, распахнулась дверь одного из номеров, и маленькая женщина в шубке колоколом, в меховой шапочке, радостно, но не громко вскричала:
— Боженька! Вы? Здесь?
Самгин отступил на шаг и увидал острую лисью мордочку Дуняши, ее неуловимые, подкрашенные глаза, блеск мелких зубов; она стояла пред ним, опустив руки, держа их так, точно готовилась взмахнуть ими, обнять. Самгин поторопился поцеловать руку ее, она его чмокнула в лоб, смешно промычав:
— М-мил…
И торопливо, радостно проговорила:
— Значит — правда, что видеть во сне птиц — неожиданная встреча! Я вернусь скоро…
Самгин был очень польщен тем, что Дуняша встретила его как любовника, которого давно и жадно ждала. Через час сидели пред самоваром, и она, разливая чай, поспешно говорила:
— Стрешнева — почему? Так это моя девичья фамилия, отец — Павел Стрешнев, театральный плотник. С благоверным супругом моим — разошлась. Это — не человек, а какой-то вероучитель и не адвокат, а — лекарь, всё — о здоровье, даже по ночам — о здоровье, тоска! Я чудесно могу жить своим горлом…
Самгин смотрел на нее с удовольствием и аппетитом, улыбаясь так добродушно, как только мог. Она — в бархатном платье цвета пепла, кругленькая, мягкая. Ее рыжие, гладко причесанные волосы блестели, точно красноватое, червонное золото; нарумяненные морозом щеки, маленькие розовые уши, яркие, подкрашенные глаза и ловкие, легкие движения — все это делало ее задорной девчонкой, которая очень нравится сама себе, искренно рада встрече с мужчиной.
— Знаешь, Климчик, у меня — успех! Успех и успех! — с удивлением и как будто даже со страхом повторила она. — И все — Алина, дай ей бог счастья, она ставит меня на ноги! Многому она и Лютов научили меня. «Ну, говорит, довольно, Дунька, поезжай в провинцию за хорошими рецензиями». Сама она — не талантливая, но — все понимает, все до последней тютельки, — как одеться и раздеться. Любит талант, за талантливость и с Лютовым живет.
В чистеньком номере было тепло, уютно, благосклонно ворчал самовар, вкусный запах чая и Дуняшиных духов приятно щекотал ноздри. Говоря, Дуняша грызла бисквиты, прихлебывала портвейн из тяжелой зеленой рюмки.