Шрифт:
Графиня шмыгнула носом точь-в-точь как базарный беспризорник, возникший после русско-японской войны, и провалилась в сад.
А вечерком, как захолонет, записывал отец русской мысли на фонограф свои беседы о русском языке для детей.
— Вы знаете, дети, что не все из вас правильно говорят слова. Взять вон чистильщика Гаврюшку. Завидный малец, спорый. И мази имеет, и щетки моет. Но что он говорит?! «Насильник» и «заложка». А ведь таких слов нету, дети, в нашем языке. Следует говорить «носильщик» и «закладка». Так будет правильно, а главное, культурно. И ведь кажный божий день я шмакодявке этому базарю, как приду на базарну плошшадь чистить сапог: «Ша, Гаврюха. Ты чо гонишь?! Какой-такой насильник с вокзала выезжал? Каку ты страницу заложкой заложил?» А он: «Тринадцатую». А я ему: «Долбоебом Гаврюха был, долбоебом и остался…»
Я вновь подумал о том, что распорядок дня графа предельно прост. Он встает в восемь часов и первое, что делает, — приводит в порядок свою бороду: он считает унизительным, чтобы его обслуживали другие, и каждое утро собственноручно копается в своей бороде. А уж как накопается — идет в свой рабочий кабинет, и что он там делает — по звукам догадаться нетрудно. Но это совсем не то, что вы подумали. Он непрестанно отрывается там от еды, чтобы записать осенившую его мысль. Иногда его отрывают насильно. И уж тут в выражениях никто не стесняется…
Жаркий полдень. Кругом миски, мисочки, плошки. В них малина. Из одной сладострастно лакает молоко хмельной Барсик. Графиня перебирает в складках своего платья. Мухи, кажется, взбесились. Налитые, синие, мясные, — они кружат над малиной, точно это несвежий ростбиф.
Я уже третий день в усадьбе и все никак не могу убраться отсюда подобру-поздорову. Меня просили. Меня уже гнали. А я все лежу и лежу на бархатной белой кушетке, пью домашнюю чудо-наливку, заедаю малиной из деревянной долбленой миски. Посылаю прислугу за пивом. Велю купить свежей, розовой воблы. Хорошо в Ясной Поляне!
Но слухи о том, будто Толстой только на словах проповедует любовь к ближнему, постепенно подтверждались.
У графини заплыл глаз. Алешка и Илюшка, скуля, вынимают друг у друга из спины занозы от веника, сильно походившего по их телам. Барсику отрезали яйца. Он крупнеет с каждым часом.
Когда я рискнул высказать свое мнение, мыслитель бросился на меня с деревянною ендовою.
— Ваше сиятельство, вы хотите, чтобы мы, согласно учению Руссо, вернулись назад к природе?! — крикнул я, защищаясь стулом.
— Имел я твоего Руссо во все дыры, — прохрипело зеркало русской революции, тряся косматой гривой.
— Да он и не причесывался сегодня, — мелькнуло у меня в голове, — пора уезжать. Визит и впрямь затянулся, если уж до этого дошло.
Скажу более: Толстой был в несвежей толстовке и пахло от него как-то… Бог знает как. Полем, природой, босыми ногами, волосатыми подмышками, старческой едкой мочой, перегаром и уксусом.
— Да Толстой ли это? — усомнился я и сказал робко:
— Простите пожалуйста, это Ясная Поляна, дом 1?
— Это Люберцы, Кирова, 62, — рыкнул лжеграф и громко отрыгнул.
Как мог я так жестоко обмануться! Не стоило мне пить столько вина перед дорогой! Как мог признать я великого писателя в этом человеке, как и о чем мог беседовать с ним эти четыре дня?! Ужас непостижимости объял меня. Теперь объяснялось и его хождение голым по квартире, и побитость его жены, и сквернословие. Больно, непоправимо больно мне сделалось от этой трагической ошибки! Я заметался, собирая скарб, и вскоре тихо затворил за собой дверь.
Передо мной шумели Люберцы. Дубы, лавчонки, ветхие постройки вдоль Казанского тракта. В помойке копался худосочный малыш. Он извлек из кучи мусора тоненькую книжку из серии «Читаем сами», на которой успел я прочесть: «Лев Толстой. Лев и собачка». Заморыш долго изучал это название, шевеля губами, а после оборотил ко мне свое плохо отмытое лицо, и я решил, что сейчас он попросит у меня денег, но он доверительно улыбнулся и сказал: «Дяденька, расскажи мне про Льва и собачку».
ЛУЧШАЯ ГРУДЬ ПОБЕДИТЕЛЯ
Памяти Уильяма С. Берроуза
…Грегг не выдержал, встал с кровати и начал напяливать на себя проклепанную кожаную сбрую. Да, кажется, его звали именно Грегг. Он не мог скрыть возбуждения, его руки тряслись, член скукожился, как будто его долго держали в ледяной воде. «ВООБЩЕ-ТО, ОН У МЕНЯ ДОВОЛЬНО БОЛЬШОЙ!» — виновато улыбаясь, сказал он. «Ну да, ну да, — думал я, — валяй дальше!» Спектакль продолжался. Грегг суетливо разбирался с устройством портупеи, мучительно пытаясь сообразить, что и куда нужно совать. Я был неумолим и продолжал смотреть на него прямо в упор, вместо того, чтобы посодействовать в его нелегком деле.