Леви Владимир Львович
Шрифт:
Целый месяц со дня на день мы ждали расправы со стороны Ивакова и его киксов, но Иваков куда-то пропал.
МАЭСТРО ЗАЕДИНИЧЬЯ
Вовка Ермилин был старше меня года на два. В наш класс попал на четвертом году обучения в результате второгодничества. Белобрысый, с лицом маленького Есенина, худенький и низкорослый, но ловкий и жилистый, очень быстро поставил себя как главарь террористов, то бишь отрицательный лидер, свергнув с этой должности Афанасия. Перед ним трепетали даже старшеклассники. И не из-за того, что он много дрался или применял какие-то особые приемчики, нет, дрался не часто и не всегда успешно: Яська, например, на официальной стычке его основательно поколотил, после чего оба прониклись друг к другу уважением. Силы особой в нем не было — но острый режущий нерв: светло-голубые глаза стреляли холодным огнем, а когда приходил в ярость, становились белыми, сумасшедшими.
Отец Ермилы был алкоголик и уголовник; я видел его раза два, в промежутках между заключениями, — отекший безлицый тип, издававший глухое рычание. Сына и жену бил жестоко. Мать уборщица — худенькая, исплаканная, из заблудившихся деревенских. В комнатенке их не было ничего, кроме дивана с торчащими наружу пружинами и столика, застеленного грязной газетой. Был Ермила всегда плохо одет и нередко голоден — нынче такие дети уже не встречаются…
Странная симпатия, смешанная с неосознанным чувством вины, тянула меня к нему.
У него никогда не было ни одной собственной книги. Я давал ему читать кое-что приключенческое, но дело это шло у него с трудом. Зато я жадно впитывал его рассказы о приключениях, казавшихся мне настоящими, о тайной жизни улиц, пивных, подворотен, рассказы на жарком жаргоне, убогом по части слов, но не лишенном разнообразия в интонациях. Рассказывал, давая понять, что мне до этого не дорасти никогда…
Однажды зимой Ермила спас школу от наводнения, заткнув некой частью тела огромную дырку в лопнувшей трубе: почти полчаса пришлось ему пробыть в неестественной позе, сдерживая напор ледяной воды. Память имел прекрасную на все, кроме ненавистных уроков, любил яркими красками рисовать цветы, пел голубым дискантом тюремные песни…
Символический эпизод: незадолго перед исключением Ермила взял да и выставил себе в табеле уйму красивейших пятерок по всем-всем предметам, в том числе и по пению, которому нас почти не учили в связи с перманентной беременностью учительницы, и по психологии, которой вообще не учили. Был, конечно, скандал и смех, но никто не услыхал крика…
"А я пары получаю только потому, что… Хотя и хулиганю, и на вид дурак дураком — так я вам и сказал… Сам как-нибудь разберусь… Я только коплю злость, а вы меня продолжаете колотить, распинать своими отметками, продолжайте, я уже без этого не могу! А завтра я пошлю вас… и найду другую компанию, где меня оценят на пять с плюсом. Я уже нашел!.."
Эта была, как вам понятно уже, компания аборигенов Заединичья, а именно клан колявых, известный исключительной оперативностью собирания кодли то объединявшийся, то враждовавший с киксами. У колявых этих тоже водились ножички ("перья") и, кроме того, в ходу были огрызки опасных бритв. Через посредство Ермилы и я был некоторое время вхож в это общество и посвящен в кое-какую экзотику, когда-нибудь расскажу… Сейчас же добавлю только одну деталь: Ермила, похожий, как я уже сказал, на Есенина, писал втайне стихи. Я был, наверное, единственным, кому он решился показать замызганную тетрадку… Одну минуту… У меня остались…
ВОСЬМОЕ МАРТА
Мама, мама, я всех обижаю, мама, я никого не люблю. Ночью сам себе угрожаю, сам себя по морде до крови бью. Мама, мне дали звание хулигана. Я хуже всех, я дурак и говно. Ихнее счастье, что нету нагана, они все боятся, а мне все равно. Мама, меня приучают к порядку, завуч Клавдюха клепает чужие грехи. Когда я умру, ты найдешь тетрадку и прочитаешь эти стихи. Мама, я не такой безобразник, мамочка, лучше всех это ты. Мама, прости, что на этот праздник я не принес цветы.(Грамматические ошибки опускаю. — В. Л.)
Есенина Ермила никогда не читал. Несколько раз уличаем был в кражах: воровал завтраки, самописки, карманные деньги, однажды вытащил половину зарплаты у физкультурника — то, что взял только половину, его и выдало, и спасло. Потом в каждой краже стали подозревать его, и на этом некоторое время работал какой-то другой маэстро, пожелавший остаться неизвестным.
Первым ученикам не было от Ермилы прохода; очкарика Одинцова просто сживал со свету, заставлял бегать на четвереньках. Клячу тоже доставал: дразнил всячески, изысканно материл, задевал плечом, подставлял подножки, изводил "проверкой на вшивость" и прочим подобным, сдачи не получил ни разу, и это его бесило. "Ну что ж ты, Водовоз? Хоть бы плюнул… Иди пожалуйся, а?.. У!.. Дохлый ты… воз".
И однако, когда Академик рассказывал что-нибудь общедоступное или играл на пианино, Ермила слушал жаднее всех, буквально с открытым ртом, и первый бежал смотреть его рисунки и куклошаржи. Когда же я со всей возможной убедительностью попросил его наконец оставить Клячко в покое на том основании, что он мой друг. Ермила вдруг покраснел, чего с ним никогда не бывало, и, накалив глаза добела, зашипел: —…Ты петришь?.. Может, ему так надо, законно, понял?! Может, ему нравится! Может, я тоже, понял…