Шрифт:
— О! — в отчаянии прошептала Лавальер. — Король мне не верит! Король не хочет мне верить!
— Да, не хочу.
— Боже! Боже!
— Послушайте, что может быть естественнее? Король идет за мной следом, подслушивает меня, подстерегает; король, может быть, хочет позабавиться надо мной; ну что же, а мы позабавимся над ним. И так как у короля есть сердце, уколем его в сердце.
Лавальер закрыла лицо руками, заглушая рыдания. Людовик безжалостно продолжал говорить, вымещая на бедной жертве все, что он вытерпел сам:
— Придумаем же басню, скажем, что я люблю его, что я остановила на нем свой выбор. Король так наивен и так самонадеян, что поверит мне; тогда мы повсюду разгласим об этой наивности короля и посмеемся над ним.
— О, — вскричала Лавальер, — думать так… это ужасно!
— Это еще не все, — продолжал король. — Если этот надменный король примет шутку всерьез, если он неосторожно выразит при других что-либо похожее на радость, вот тогда-то мы унизим его перед всем двором; то-то будет приятно рассказать об этом моему возлюбленному; похождение государя, одураченного лукавой девушкой, — чем не приданое для будущего мужа!
— Государь, — воскликнула в полном отчаянии Лавальер, — ни слова больше, умоляю вас! Разве вы не видите, что вы убиваете меня?
— О, тонкая шутка, — прошептал король, уже начавший немного смягчаться.
Лавальер внезапно рухнула на колени, сильно ударившись о паркет.
— Государь, — молила она, ломая руки, — я предпочитаю позор предательству!
— Что вы делаете? — спросил король, но не шевельнул пальцем, чтобы поднять девушку.
— Государь, когда я пожертвую ради вас своей честью и своей жизнью, вы, может быть, поверите моей правдивости. Рассказ, который вы слышали у принцессы, — ложь; а то, что я сказала под дубом…
— Ну?
— Только это и было правдой.
— Сударыня! — воскликнул король.
— Государь, — продолжала Лавальер, увлекаемая своим неистово пылким чувством. — Государь, если бы даже мне пришлось умереть от стыда на этом месте, я твердила бы до потери голоса: я сказала, что люблю вас… я действительно люблю вас!
— Вы!
— Я вас люблю, государь, с того дня, как я вас увидела, с той минуты, как там, в Блуа, где я томилась, ваш царственный взгляд упал на меня, лучезарный и животворящий; я вас люблю, государь! Я знаю: бедная девушка, любящая своего короля и признающаяся ему в этом, совершает оскорбление величества. Накажите меня за эту дерзость, презирайте за безрассудство, но никогда не говорите, никогда не думайте, что я посмеялась над вами, что я предала вас! Во мне течет кровь, верная королям, государь, и я люблю… люблю моего короля!.. Ах, я умираю!
И, лишившись сил, задыхаясь, она упала как подкошенная, подобно цветку, срезанному серпом жнеца, о котором рассказывает Вергилий. [*]
После этих слов, после этой горячей мольбы у короля не осталось ни досады, ни сомнений; все его сердце открылось для жгучего дыхания этой любви, высказанной с таким благородством и таким мужеством.
Услышав это страстное признание, Людовик ослабел и закрыл лицо руками. Но когда пальцы Лавальер ухватились за его руки и горячее пожатие влюбленной девушки согрело их, он загорелся, в свою очередь, и, схватив Лавальер в объятия, поднял ее и прижал к сердцу.
Голова ее безжизненно опустилась к нему на плечо. Испуганный король подозвал де Сент-Эньяна.
Де Сент-Эньян, неподвижно сидевший в своем углу, подбежал, делая вид, что вытирает слезы. Он помог Людовику усадить девушку в кресло, попытался помочь ей, обрызгал «водой венгерской королевы», повторяя при этом:
— Сударыня! Послушайте, сударыня! Успокойтесь! Король вам верит, король вас прощает. Да очнитесь же! Вы можете очень сильно разволновать короля, сударыня; его величество чувствительны, у его величества ведь тоже есть сердце. Ах, черт возьми! Сударыня, извольте обратить ваше внимание, король очень побледнел!
Но Лавальер оставалась в забытьи.
— Сударыня, сударыня! — продолжал де Сент-Эньян. — Да очнитесь же, прошу вас, умоляю, пора! Подумайте: если королю сделается дурно, мне придется звать врача. Ах, какое несчастье, боже мой! Дорогая, да очнитесь же! Сделайте усилие, живее, живее!
Трудно было говорить более красноречиво и более убедительно, чем Сент-Эньян; но нечто более сильное, чем это красноречие, привело Лавальер в чувство.
Король опустился перед ней на колени и стал покрывать ее руки жгучими поцелуями. Она наконец пришла в себя, открыла глаза, в которых едва теплилась жизнь, и прошептала: