Шрифт:
И голову задрала тень – будто можно увидеть сквозь потолок во тьме ночи огни шпарящего с юга истребителя и странного пассажира, спешащего к своей судьбе этим непассажирским транспортом. Нет, ничего не видно сквозь потолок даже товарищу Гнищенко. Звонит в неурочное время телефон, снимает тень трубку. Да, слушаю. Что?! Да вы с ума посходили там все, что ли?! Завтра будем говорить, на бюро, поняли? Вы демагогию не заводите! Сейчас меры принимайте, мать... И докладывать мне!..
Отпела свое Элка. Дошла, мокрая вся. И тушь течет, и зеленая краска, и платье красное промокло под мышками, и хороша она сейчас лицом, как не бывает, конечно, хороша ни днями в своем механическом, ни ночами даже на крымских пляжах, ни, конечно, утрами после всего. Хороша, и курит красиво, и киряет красиво, и идет танцевать красиво.
А твист уже вовсю гуляет по комсомольскому мероприятию. Юдык отставил бас, взял гитару, орет, что твой Чабби, – эх, твист эгейн, лайк ви мэйд, значит, ласт саммер!
И все твистуем, крутим задницами, и я твистую с этой незнакомой, которую, оказывается, зовут Леной, и приехала она, как и следовало, из Москвы, и учится в инязе, и вообще – полный порядок! Твист эгейн, ребята! Твист эгейн, чуваки, все клево, твист эгейн!
Твист эгейн, кричит Юдык, выставляя по-битовому гитару грифом вперед, как автомат, приседая в своих узейших черных брючках, даром что перешиты из тех, в которых пришел с флота, выглядят как на Джонни Холидее, и носочки из-под них белые, и туфельки востроносые, хоть и за девять рублей местного розлива, а на Юдыке – как австрийские, и рубаха в клетку расстегнута до пупа, воротник поднят по-джеймсдиновски – ох, твист эгейн, честное слово!
Все твистуем, и на Гнащенко дивятся дружинники, поскольку и райкомовский товарищ жопой пошел крутить – кочумай, ребята, твист эгейн!
Да шабер с ним, с этим джемом, говорит Борух.
И Юрка-Декан его поддерживает – шо нам слушать этих поцов, поехали к Грину на пулю.
Буди Нинку, говорит Витька, совсем скирялась бедная сосалка.
Да не разбудишь ее, говорит Юрка-Декан, задрушляла, как у себя в хате.
Ну оставь ее тут, говорит Борух, оставь ее вот тут, в пустом хардеробе, пусть продрушляется.
А она, смотри, уже обсурлялась вся, куда ее в машину, говорит Юрка-Декан.
Поехали, поехали, схиливаем, говорит Борух.
Очень они любят джазовые слова, эти здоровые ребята, ядро университетского волейбола, горе и рок крымских пляжных фраеров, преферансная элита, двухметровые двадцатилетние аборигены, очень они любят весь джазовый понт – кроме музыки, конечно.
И отъехал «москвичок».
Спит в гардеробе, среди пустых железных стоек бедная сержантская дочка. Спит, сидя на полу, на мокром подоле выходного штапельного платья в розочку.
А «москвичок» помигал задними фонариками – и нет его. Твист, как говорится, эгейн.
Твист-твист, рок-а-билли, твист-твист, орет Юдык, мокрый как мышь.
Ржавый подыгрывает в унисон с Конем – твисттвист!
И Долбец успевает вставить брэйк – рок-а-билли!
И Гарик чешет октавами, так что того гляди развалится фоно.
И отчаянно прыгают по струнам молоточки, и вся эта открытая механика ходуном ходит на виду у танцующих – передняя дека снята, и микрофон пригнут к самым струнам. Твист-твист!
Тот же вечер. Одиннадцать пятнадцать.
Извините, говорит Леночка, извините, я скоро приду. И он понимающе улыбается – мол, в чем дело, мы же не ханжи, не в деревне, в дабл так в дабл, счастливого пути и полной удачи, и машет даже приветственно рукой.
Я сажусь за свой столик и по полному праву наливаю себе хороших полстакана баккарди. Это наша с Колей пополам бутылка, и я имею право на хороший мужской глоток, пока жду подругу.
Подруга еще видна – вот она пробралась через зал, протиснулась в вестибюль, прошла мимо гардероба, покосившись на что-то, даже остановившись на секунду, и скрылась за углом, там, где, я знаю, за пыльной занавеской есть, одна на оба пола, дверь с длинным крючком изнутри, а за дверью желтая раковина. И противоестественно грязный унитаз – за еще одной внутренней дверью, с еще более разболтанным крючком. На передней двери толстой прерывающейся красной линией – цветным карандашом – написано «туалет».
Сейчас она уже моет руки. Надо будет потом незаметно позвонить матери, что ночую у Юрки... И куда? Можно, конечно, к тому же Юрке – если она пойдет... Можно на Веселый остров... Хотя уже холодно ночью. В пиджаке ничего, если идти, а если сидеть... Октябрь. Вот черт! Ну где же ночной отель и портье, у которого нужно записаться как мистер и миссис Смит?
Музыканты наконец кочумнули, устал Юдык, и все устали, задохнулись, садятся. Сейчас все отдохнут, еще кирнут, Коля объявит официальное окончание вечера – и начнется джем! Вон уже Морух открывает футляр, вон еще какой-то незнакомый, с бородой как у Монка, это, наверное, тот, из Вильнюса, про которого вчера говорил Колька, достает альт... Ну, сейчас будет джем!
В тот момент, когда Морух достает из коробочки новую трость и начинает вставлять ее в мундштук, когда я допиваю ром и ставлю стакан, когда Гарик приподнимается на стуле, чтобы придвинуться ближе к педалям и начать, – из вестибюля раздается крик. Это очень громкий женский крик, не понять слов, и даже я не сразу соображаю, откуда он раздается. Но одно я, как ни странно, понимаю сразу: это кричит моя новая знакомая, Леночка из московского ин-яза, столичная гостья.
Потом, когда все бросились туда, и даже Гарик, приподнявшись со стула, не придвинул его к пианино, а встал совсем и сделал шаг к вестибюлю, и Морух положил мундштук снова в футляр и обернулся, и прибалт весь дернулся и улыбнулся на всякий случай, и когда сквозь уже начавшиеся команды дружинников «Куда?! Куда?! Все в зал вернитесь! Пройдите!!! Здесь не кино!» прорвался второй ее крик, – я разобрал слова и одновременно понял, откуда она кричит.