Шрифт:
— Прах его побери, нет.
— Хотите вы, чтобы ваша дочка вас презирала или во всяком случае не испытывала бы к вам уважения, а к ее любви неизменно примешивалась бы горечь?
— А, дьявол, нет! Этого бы я не вынес.
— И последнее: хочется вам, чтобы ваша жена краснела от стыда, услышав, как называют ваше имя? Чтобы даже звук вашего голоса вызывал у нее отвращение? Чтобы она содрогалась при вашем приближении?
— Ну, вот уж этого не будет никогда! Она на меня не надышится, что бы я там ни делал!
— Так быть не может, мистер Хэттерсли! Вы принимаете ее кроткую покорность за выражение любви.
— Гром и молния…
— Не впадайте в бешенство! Я же вовсе не утверждаю, будто она вас не любит. Нет, мне известно что она вас любит… и гораздо сильнее, чем вы того заслуживаете. Только я твердо убеждена, что она будет любить вас еще больше, если вы будете вести себя лучше, если вы будете становиться все хуже, ее любовь пойдет на убыль, пока совсем не угаснет в страхе, отвращении и горечи душевной, а может быть, даже сменится тайной ненавистью и презрением. Но оставим любовь. Ответьте просто, хочется ли вам тиранически сгубить ее жизнь? Лишить ее существование даже проблесков света и сделать ее бесконечно несчастной?
— Конечно, нет. Я вовсе ее не гублю. И не собираюсь!
— Однако вы уже сделали для этого куда больше, чем полагаете!
— А, чепуха! Просто она вовсе не такая чувствительная и пугливая неженка, какой вы ее воображаете, а добросердечная, тихая, любящая малютка. Правда, есть у нее привычка иногда дуться, но характер у нее безмятежный и покладистый.
— Вспомните, какой она была пять лет назад, когда вы венчались с ней, и какой стала теперь!
— Ну, я знаю: тогда она была пухленькой девочкой с хорошеньким бело-розовым личиком, а теперь от нее мало что осталось — вянет и тает, как снежинка, прямо на глазах… Но, дьявол, тут я не виноват, прах меня побери!
— Так в чем же причина? Не в ее же возрасте — ведь ей всего двадцать пять лет!
— Ну, здоровье у нее плохое и… А, дьявол! За кого вы меня считаете, сударыня? А дети? Они же ее до смерти изводят!
— Нет, мистер Хэттерсли, дети приносят ей много больше радости, чем тревог и страданий. Здоровые, ласковые малыши…
— Да я сам знаю, отличные ребятки!
— Так почему же возлагать вину на них? Я вам объясню, в чем причина: безмолвная тревога и вечное беспокойство из-за вас, боюсь, не без примеси телесного страха за себя. Когда вы держитесь разумно, она радуется, но и трепещет, потому что не может полагаться на ваши принципы, на ваше суждение, не решается доверять им, а только боится, что недолговечное счастье вот-вот оборвется. Когда же вы ведете себя скверно, то лишь ей одной известно, какой ужас, какие муки она испытывает. Терпеливо снося зло, она забывает, что наш долг — предупреждать ближних об их прегрешениях. Раз уж вы принимаете ее молчание за безразличие, идемте со мной, и я покажу вам одно… нет, два ее письма. Надеюсь, я не предаю ее доверия — ведь вы же вторая ее половина.
Он последовал за мной в библиотеку. Я достала и протянула ему два письма Милисент: одно, присланное из Лондона в дни, когда он предавался особенно безудержному разгулу, а другое — из деревни, когда он на время образумился. Первое было исполнено страхов и боли. Ни единого упрека ему, а лишь горькие сожаления, что его влечет общество распутных приятелей, возмущение мистером Гримсби и прочими, а между строк — ожесточенные обвинения по адресу мистера Хантингдона и простодушное перекладывание грехов мужа на чужие плечи. Второе письмо дышало надеждой, радостью… и боязнью, что счастье это долго не продлится. Его доброта и благородство превозносились до небес, но в похвалах пряталось полувысказанное сожаление, что у них нет основы более твердой, чем естественные душевные порывы, и таился почти пророческий страх, что дом этот, воздвигнутый на песке, не замедлит рассыпаться — как вскоре и случилось, о чем Хэттерсли не мог не вспомнить, читая эти строки.
Едва он развернул первое письмо, как, к моему приятному изумлению, начал краснеть, но тут же повернулся спиной ко мне и продолжал чтение у окна. Когда же он принялся за второе, то раза два торопливо провел ладонью по лицу… Неужели смахивая слезы? Потом он несколько минут смотрел в окно, откашлялся, насвистел несколько тактов модной песенки и наконец, обернувшись, отдал мне письма с безмолвным рукопожатием.
— Я был отпетым мерзавцем, Бог свидетель! — сказал он затем и снова потряс мою руку. — Но вы увидите, я все поправлю, ч-т меня побери! Да прокляни меня Бог, если…
— Не проклинайте себя так, мистер Хэттерсли. Если бы Господь внял хотя бы половине ваших призывов, вы бы давным-давно горели в аду. И вы не можете поправить прошлое, исполняя в будущем свой долг, — ведь исполнение долга — это обязанность, которую возложил на вас Творец, и вы можете лишь не нарушать ее, но не более. Поправлять же что-либо во искупление ваших прошлых грехов вам не дано. Это лишь в Его власти. И если вы намерены исправиться, то просите у Бога благословения, милосердия, помощи, а не проклятия.
— Помоги мне, Бог! Да, я нуждаюсь в Его помощи. А где Милисент?
— Вот она. Возвращается в дом с Эстер.
Он вышел в стеклянную дверь и направился к ним навстречу. Я последовала на некотором расстоянии. К изумлению его жены, он схватил ее в объятия и одарил крепким поцелуем, а потом положил обе руки ей на плечи и, видимо, сообщил о своих великих решениях, потому что она внезапно обняла его за шею и расплакалась, восклицая:
— Да, Ральф, да! Мы будет тогда так счастливы! Какой ты чудесный, какой добрый!