Шрифт:
После этого между сторонами установилась безмолвная усобица, в которой принимали участие даже дрова и камни, лежащие посреди каждого двора. Это был поток незначительных, незаметных выпадов, бесконечный, докучный и изнурительный, как осенний дождь. Жаловаться на них было некому, но ранили и проникали они глубоко, точно капли кипящей смолы. Казалось, даже стены обоих домов, несмотря на разделяющий их высокий забор, питают друг к другу смертельную ненависть, и каждая скрытно злоумышляет против другой и безмолвно чает разрушения и полной гибели противницы.
Время шло, и прогнившая крыша дома Ханино-Липы местами совсем провалилась. Конек просел и обломился, так что по бокам от пролома образовались сквозные дыры. И когда, вы думаете, это случилось? В дождливую погоду, когда самое время откармливать гусей и на чердаке под крышей сидело и гоготало почти девяносто пять прожорливых птиц! Ханино-Липа нашелся: он умудрился возвести над старой соломенной крышей навес из дранки. Долго еще после этого старая крыша оставалась на месте, ветшая и разрушаясь потихоньку. Ципа-Лия таскала из нее пучками солому для опаливания гусей и мытья горшков. А новая крыша стоит, будто сама по себе, и чудом держится на своих четырех столбах и по сей день.
Так стоят в ряду домов дом Скурипинчихи и его напарник — дом Ханино-Липы. Стоят они рядышком — один косматый, с взлохмаченной головой, другой — в новой шапке и старой ермолке под нею; из года в год все глубже и глубже уходят они в землю, на что ясно указывает все увеличивающийся промежуток между шапкой и ермолкой. В обоих домах, как в хозяйских сердцах, накопилась густая ненависть, и по временам она вырывается бурлящим, клокочущим ядовитым потоком.
Когда же ненависть овладевала сердцами хозяев до исступленья, до умопомраченья, до того, что хотелось запалить дом соседа со всем его скарбом и обитателями, — тогда выходили соседи каждый на свой двор и, не имея сил сопротивляться душившей их злобе, обрушивали ее на деревья и камни, а случалось, и на бессловесных тварей, которые попадались под горячую руку в этот недобрый час. Обе стороны внезапно охватывала жажда деятельности, достойная лучшего применения. Они принимались метаться по двору, ища и находя себе всякую бесполезную работу, которую никакой разумный человек и делать бы не стал, и торопливо брались за нее с небывалым тщанием и рвением, захлебываясь распирающей их изнутри злобой. Скурипинчиха устраивает дотошную проверку разложенным на завалинке чугункам, находит, что они недомыты и недочищены, и приговаривает их к повторному скоблению и кипячению. Она изо всех сил трет и скребет несчастные чугунки, все скорее, все яростнее, все быстрее скачет в воздухе ее движущийся в такт работе острый локоть… А то вдруг примется извлекать на свет Божий какие-то ветхие мешки, вытаскивает из глубины дома и швыряет наружу, так что вскоре перед входом вырастает гора тряпья. Но минута — и мешки с той же необъяснимой поспешностью исчезают в месте своего первоначального хранения, а гора тряпья перед домом тает на глазах. Встретит по дороге Маринку — побольней ущипнет, попадется под ноги свинья — лягнет посильнее под ребра. Пес Скурипин посмотрит-посмотрит и заползет поглубже в будку или свернется калачиком на мусорной куче позади нее, съежится и затихнет: все! нет на свете Скурипина… Эта псина хорошо изучила повадки своей хозяйки.
Ханино-Липа тоже превращается вдруг в рачительного хозяина, быстро одевается и принимается за работу. Словно злой дух гоняет его по двору из конца в конец, он и трудится, и вздыхает, и обливается потом — а радости никакой. Все у него во дворе не на месте! Валяется как попало, а когда надо — никогда нет под рукой: «Бочка, будь она неладна, — бормочет он в сердцах, пиная ногой старую рассохшуюся бочку, — ее место у конюшни, а уж никак не тут…» И вдруг бух! — бочка развалилась, обручи соскочили, и занесенная для пинка нога так и повисла в воздухе. Разъяренный Ханино-Липа швыряет рассыпавшиеся доски бочки за ограду, к Скурипинчихе: трах, трах, трах! Швыряет и бранится: чтоб ты сгорела, околела, холера тебя побери!.. И вот уже он волочит, согнувшись в три погибели и надрывая спину, какую-то облезлую дверь, перекатывает, поминутно охая и ахая, какой-то огромный камень, пыхтит и тужится, тщетно пытаясь сдвинуть какое-то тяжелое бревно, тушею разлегшееся посреди двора. Пот градом катится с его лица, а он все мудрит, все пробует, как бы ухватить его то с одного, то с другого конца, чтоб непременно приподнять, хотя бы на волос. Душу готов отдать за это.
Иногда дело кончается мирно. Ханино-Липа, скинувши лапсердак и подпоясавшись потуже, поплевав разок-другой на руки, сдвигает-таки бревно с места — и успокаивается. Но иногда, когда усилия его оказываются тщетными, между соседями разражается настоящая свара: сначала — проклятия, крики и обидные прозвища выкликаются по обе стороны забора, а под конец — летят с крыш камни, чурки и глиняные черепки. Свирепые и сердитые, словно потерявшая детеныша тигрица, встают вдруг неприятели один супротив другого, возвышаясь над всей слободой: Ханино-Липа на коньке своей двойной крыши, а Скурипинчиха на своей, в окружении сохнущих луковиц и семян. С крыши на крышу, пугая взмывших в небо птиц и на потеху скалящимся внизу ломовикам, перелетают тяпки и грабли, чугунки и кадушки, скалки и ухваты. Двор Скурипинчихи наполняется собачьим лаем и визгом, птичьим клекотом, лязганьем скурипинской цепи, а за оградой воет в голос Ципа-Лия. Парни-ломовые оглашают улицу улюлюканьем — и всю еврейскую слободу надолго охватывает страх и трепет…
Из обитателей обоих дворов не принимали участия в перебранках только два существа: приемыш Скурипинчихи Маринка и ее ровесник — Ной, единственный сынок Ханино-Липы; во время стычек они молча стояли поодаль.
Еще в первые месяцы соседства дети подружились.
Ведь Маринка тогда была такой одинокой и заброшенной! Раньше, когда в соседнем доме жил дядя Серафим, было еще сносно. Она заходила к нему по поручению тетки за горшком или за ситом, а иногда играла в песке с его сынишкой Макаркой. Дядя был с ней ласков, по праздникам привозил ей с базара бублик, а когда тетка уж очень донимала ее побоями, приходил на выручку. Но с тех пор, как дядя выехал и соседний двор опустел, все вокруг словно померкло. Не стало дяди, Макарки — все исчезло; осталась только злющая тетка, щипки, зуботычины, голод и сидение взаперти. На дворе была весна, горячая пора работы на баштане и в саду. Тетка ранним утром уходила на баштан присматривать за поденщицами и возвращалась поздно вечером. Дом и двор она оставляла на маленькую Маринку, сипло, но внушительно наказывая ей не отлучаться ни на шаг. Маринка не смела ослушаться и никуда не уходила. Целые дни она просиживала одна-одинешенька, сторожа запертый двор. И не будь у нее щенка Скурипина, она умерла бы со скуки. Одно сокровище хранила она — связку сушек, которую дядя подарил ей на прощанье. Долгое время она не решалась их съесть и всякий раз, оставаясь одна, вынимала из-за пазухи и играла ими. Маринка не могла на них наглядеться и находила в них все новые и новые достоинства: желтые они, круглые, как колечки, стучат, как камешки; правда, они маленькие, но зато какие толстенькие… почти совсем без дырки… По десять раз на день она пересчитывала их по-одному пальчиком, и — удивительное дело — всегда их было только девять, ни больше, ни меньше. Но однажды, сильно проголодавшись, Маринка не устояла против искушения и съела все сушки. С тех пор остались у нее только Скурипин и память о дяде. В особенности были ей памятны его последние слова. Он вошел в своих высоких сапогах, с кнутом в руке, попрощался с теткой и перед уходом сказал ей: «Смотри, старая, — так он и сказал, слово в слово, — смотри, старая, не бей девчонку зря. Сирая она, побойся Бога!» Эти мягкие, приятные слова Маринка слышала собственными ушами, сидя на пороге и кроша тыквы на корм свиньям. Сердце ее замерло, переполнившись благодарностью, и когда дядя, уходя, переступал порог, она торопливо подползла на четвереньках и поцеловала беглым и незаметным поцелуем его сапог. Правда, тетка не послушалась его совета и не перестала нещадно бить ее, но Маринка, в свою очередь, не переставала ежедневно повторять про себя дядины слова: «Смотри, старая…»
Однажды Маринка не совладала с собой и нарушила запрет тетки. Ее потянуло в покинутый домик дяди Серафима; крадучись, вышла она со двора и вошла туда. Там ее охватила щемящая грусть. Дом стоял пустой, покинутый и казался ей чужим. Тетка говорила, что его продали жидам. «Что это за жиды поселятся в нем? Кто они такие? И куда уехал дядя Серафим?» Молча уселась она на землю в уголок и заплакала. Сладостные слезы лились без усилий и были очень приятны; она хотела бы всю жизнь провести в этом уголке, в слезах. Внезапно в дом вошли два странных существа; один — низенький, полный, волосатый человек в длинном кафтане с кнутом под мышкой, а другой — с аршином в руках. Сквозь дрожащие на ресницах слезы их лица показались ей странными и страшными. Маринка испугалась, сжалась в комок и смолкла. Люди побыли недолго в доме, осмотрели стены, потолок, окна и ушли. Маринка пыталась опять заплакать, но прерванный плач, казалось, потерял вкус и не давал удовлетворения. Вечером тетка нашла ее там уснувшей впотьмах и за волосы отволокла домой. С того дня Маринка не выходила со двора ни на шаг. Одинокая и грустная сидела она весь день на завалинке; у ног ее лежал маленький, тогда еще не посаженный на цепь Скурипин — единственная близкая ей душа. Лежит этот щенок у ног Маринки и не сводит с нее глаз. Издалека, с полей и огородов, доносятся обрывки песен, звонкие, грудные, весенние голоса поденщиц, и оба они, Маринка и щенок, настораживаются. Пес вздрагивает, внезапно вскакивает, встряхивается, виляет хвостом и умоляюще смотрит на Маринку, как бы говоря: «Айда Маринка, бежим скорее!» А она берет его на руки и прижимает к груди: «Нельзя, Скурипин, нельзя — тетя побьет…»
В одно прекрасное утро на соседнем дворе поднялась суета. «Жиды приехали», — сказала тетка. И с этого дня наказы тетки стали строже, а щипки злее. Она утроила и без того надежную охрану: стала запирать все, что только можно было замкнуть; понавесила замков на погреб, чердак, дровяной сарай, завела во дворе еще одну собаку. «Смотри в оба, — строго-настрого наказывала теперь Маринке тетка, — слышь ты? Евреи и цыгане — все воры, слышь ты? Если еврей сунет нос во двор, собак натрави на него, собак, слышь ты? Собак евреи боятся, слышь ты? Вот тебе краюха хлеба и луковица, не смей никуда уходить, слышь ты? Если со двора пропадет что, шкуру с тебя спущу, слышь ты?»