Шрифт:
Раз, помню, гулял я с монахом на берегу моря. Вечер был чудный: я увлекся воспоминаниями о родине и запел какую-то песню. Мой спутник побледнел и растерялся.
– Друже, друже! проговорил он робко: – ради Христа не мучь меня! Ведь мне за это чётки тянуть придется…
– А что?
– Да как же? Ведь я сам певал когда-то; и ты думаешь легко мне было забыть эти песни? А ты вот опять…
– Ну, не буду.
Я замолчал, но монах долго оставался в тревоге, и наконец, объявил мне, что пойдет к духовнику исповедаться.
Этот факт показывает, до какой степени монахи строги к себе, и какой незначительный случай может быть для них источником страданья.
Кельи духовников никогда не запираются, и во всякое время дня и ночи ходят к ним на исповедь искушенные [11]. Громадное влияние имеют эти духовники на быт афонского монашества, и с благоговением, как закон, слушают монахи их внушения. Надо признаться, что немало сообразительности и ловкости надо иметь духовнику, чтобы поддержать согласие между членами коммуны и отвечать на разные вопросы приходящей братии. Он и сам смотрит на себя, как на что-то высшее, и искренно верит, что его устами говорит дух благодати божией. Вот обращик толкование одного из духовников, в котором ясно обозначился его взгляд на мир и райское блаженство.
Молодой монах силился представить в своем воображении райское блаженство; но как ни ломал голову, представить не мог. Бежит он с недоумением к духовнику, а тот, в виде лекарства, велел ему отсчитать перед образом тысячу поклонов земных. Монах, конечно, исполнил, замолчал на несколько времени, а потом опять пристает к духовнику: «не могу, говорит, спасаться: бесы мешают.»
– Что же бес говорить? спрашивает его духовник.
– Говорит, что спасаться не стоит, что не велико блаженство видеть Бога и прославлять его.
– Я вижу, что ты ещё слишком молод, начал духовник: – и что тебя ещё смущают мирские помыслы. Поживешь подольше, так искушаться этим не будешь!… А ты теперь вот что бесу скажи. Природа человеческая до того испорчена после грехопадения, что блаженство, обещанное нам Богом, в самом деле непонятно для мирского глупого разума. Наша грязная природа, привыкшая к прихотям мирским, не может представить, что за счастье петь славу Божию и жить между бесплотными силами. Поэтому назначение инока состоит в том, чтобы переделать эту природу, искоренить все, что дал ей грех да растление, и тогда райское блаженство будет для него возможно. Вот мы, например, понемногу отучаем себя от мирских привычек: денег мы не имеем, женщина для нас грех, думы и заботы о земном счастии – тоже, вот мы и будем в состоянии наслаждаться райским счастьем. А мирской человек не поймет блаженства без денег, без женщин и вина, не представит себе даже райского равенства, которое может быть только при полном смирении, как у нас. Вот ты это и скажи твоему искусителю!
После этого назидания, монах больше не тревожил духовника. Видно понял он, что действительно надо переделать себя, чтобы вообразить райское блаженство, понял видно, что рай будет нечто в роде Афона.
Но таких монахов, занятых догматическими исследованиями, немного. Большинство не пускается так высоко, открещивается от всех сомнений и побаивается только чёрта и ада. У этих отшельников, по большей части простых и неученых, – чёрт на каждом шагу, и страх гееннских мучений до того одолевает их, что они сами просят себе лишние посты и каноны, лишь бы успокоить своё встревоженное воображение. Духовники, конечно, на посты не скупятся и бедные отшельники сразу наваливают на себя непосильные труды и измозжают остатки своего здоровья. Говорят, что при этом лихорадочном подвижничестве, чёрт, как нарочно, ещё неотвязчивее смущает душу и рисует ей картины адских мучений и огня неугасаемого. Такие отшельники недолговечны.
От этих-то непомерных трудов и лишений трудно встретить в киновиях здоровое свежее лицо: все лица какие-то желтые, изнуренные, болезненные. Жалко смотреть на них. И как разительно-быстро замирает и изменяется человек от такой жизни! Придет молодец молодцом, полный сил и здоровья, и вдруг, после нескольких месяцев беспрерывного поста и стояния, он так изменится, что и узнать трудно. Помню: я часто любовался одним молодым парнем поклонником; что за красота была: лицо румяное, грудь богатырская, взгляд смелый с удалью и беспечностью чисто русскою. Дать бы такому молодцу работу, какую, – за троих бы работал; ан нет: – пошел в монахи. Через год я встретил его уже в монашеском платье, с четками и робким болезненным взглядом. Я едва узнал его.
– Ты ли это, Кубаков? – спрашиваю его.
– Не Кубаков, а отец Василий, – ответил тот.
– Помер, значит, наш молодец?
– Помер, чтобы воскреснуть в царствии небесном. Когда в мире жил, нечего греха таить, жить было лучше, а теперь хоть и труднее жизнь, да за то Бога увижу.
Он закашлялся и вздохнул. В разговоре его, впрочем, проглядывало что-то нерешительное, точно он говорил с чужого голоса.
– Зачем ты в монахи пошел? спросил я опять.
– Бог призвал… Значит так на роду было написано.
– Да ведь у тебя сил было много, работать бы мог; у нас и то работников не хватает.
– Найдутся. Да с работой и не спасешься… где в мире спастись!
– Отчего же и не спастись? Миряне не дают таких обетов, как вы: с них меньше и требуется.
Василий посмотрел на меня пристально.
– Не искушай меня, голубчик! мне и то бесы покоя не дают: проговорил он умоляющим голосом и опять закашлялся. На губах его показалась кровь.
– Да ты болен, о. Василий?
– Что же тут худого? значит скоро покончусь, а там шабаш.