Шрифт:
— Тьфу, — плюёт в его сторону Кузин. — Нашёл, дурак, слова для песни… Дьяволята, я ли вам не говорил сто раз…
— Эх, мама милая? — оборвав песню, возбуждённо кричит Цыган. — Хорошо на земле будет скоро!
И орёт, притопывая ловкими ногами:
Идёт баба пьяная, Издаля смеётся, — Это она самая, По ком сердце бьётся?..Уланов подхватывает:
Марья Васильевна Всех парней осилила, — Ей в апреле месяце Просто — хоть повеситься!..В разноголосом пении, отрывистом говоре чувствуется могучий зов весны, напряжённая дума о ней, которая всегда вызывает надежду пожить заново. Непрерывно звучит сложная музыка, точно эти люди разучивают новую хоровую песню, — ко мне в пекарню течёт возбуждающий поток пёстрых звуков, и разных и единых в хмельной прелести своей.
И, тоже думая о весне, видя её женщиною, не щадя себя возлюбившей всё на земле, я кричу Павлу:
Марья Васильевна Всех людей осилила!..Шатунов отвернул от радужного окна широкое своё лицо и, заглушая ответ Цыгана, урчит:
И эта дорога чижолая-о, И эта тропина не для грешника.А сквозь тонкую переборку, в щели её, из комнаты хозяина достигает до слуха нищенское нытьё старухи хозяйки:
— Ва-ась, родименький…
Вторую неделю хозяин пьёт, — запой настиг его и неотступно мает. Он допился уже до того, что не может говорить и только рычит, глаза его выкатились, погасли и, должно быть, ничего не видят — ходит он прямо, как слепой. Весь опух, посинел, точно утопленник, уши у него выросли, оттопырились, губа отвисла, и обнажённые зубы кажутся лишними на его и без них страшном лице. Иногда он выходит из комнаты, переставляя короткие ноги медленно, стуча о пол пятками излишне тяжко и твёрдо — идёт прямо на человека, отталкивая его в сторону жутким взглядом невидящих глаз. За ним, с графином водки и стаканом в огромных лапах, двигается так же мёртво пьяный Егор, — рябое лицо его всё в красных и жёлтых крапинах, тупые глаза полузакрыты, а рот — разинут, словно человек ожёгся и не может вздохнуть.
Не двигая губами, он бормочет:
— Прочь… хозяин идёт…
Их сопровождает серая хозяйка, голова у неё опущена, и глаза, слезясь, кажется, вот-вот вытекут на поднос в её руках, обольют солёную рыбу, грибы, закуску, разбросанную на синих тарелках.
В мастерской становится тихо, как в погребе, что-то душное, ночное наполняет её. Острые, раздражающие запахи текут вслед этой троице тихо обезумевших людей; они возбуждают страх и зависть, и когда они скроются за дверью в сени, — вся мастерская две-три минуты подавленно молчит.
Потом раздаются негромкие, осторожные замечания:
— Обопьётся…
— Он? Ни в жизнь!
— Закусок-то сколько, робя!
— Душисты…
— Пропадает Василь Семёнов…
— Сосчитать бы, сколько он выглохтит!
— Тебе этого в месяц не одолеть.
— Почём ты знаешь? — со скромностью, не лишённой веры в себя, говорил солдат Милов. — Ты попробуй, попой меня месяц-то!
— Сгоришь…
— Зато — в удовольствии…
Несколько раз я выходил в сени смотреть на хозяина: среди раскисшего двора на припёке солнца Егор поставил вверх дном старый гнилой ларь, похожий на гроб; хозяин, без шапки, садился посреди ларя, поднос закусок ставили справа от него, графин — слева. Хозяйка осторожно присаживалась на край ларя, Егор стоял за спиною хозяина, поддерживая его под мышки и подпирая в поясницу коленями, а он, запрокинув назад всё своё тело, долго смотрел в бледное, вымороженное небо.
— Игор… дыш-шь?
— Дышу…
— Всякое дыхание хвалит господа? Всякое?
— Всякое…
— На-алей…
Хозяйка, суетясь, точно испуганная курица, совала в руку мужа стакан водки, он прижимал стакан ко рту и не торопясь сосал, а она торопливо крестилась мелкими крестами и вытягивала губы, точно для поцелуя, — это было жалобно и смешно. Потом она тихонько ныла:
— Егорушко… умрёт он эдак-то…
— Мамаша… не терзайся… бе-ез воли божией — ничего не допущено, — говорил Егор, точно бредил.
А на дворе, отражаясь в лужицах между камней, блестит радостно весеннее солнце.
Однажды хозяин, осмотрев небо и крыши, покачнулся вперёд и, едва не упав лицом на камни, спросил:
— Чей день?
— Божий, — с натугой ответил Егор, еле успевший подхватить хозяина, а Семёнов, вытянув ногу, снова спросил:
— Чья нога?
— Ваша.
— Врёшь! Я — чей?
— Семёнов…
— Врёшь!
— Божий.
— Ага-а!