Шрифт:
Либкнехт шагал по камере. Он говорил себе: потребуются невероятные усилия, чтобы сдвинуть массы вперед, подтолкнуть для большого разбега. История никогда не простит, если мгновение будет упущено.
Готовы ли товарищи? Вооружились ли эмоционально и организационно? Движение требует компаса, указаний, руководства. Без этого оно выдыхается. Беспримерный опыт русских показывает, что значит направляющая сила.
Но много ли знает он о событиях в России? Что, кроме скудных фактов и пронзающих его подчас догадок? Всем сердцем он с русскими, их опыт открыл пути для других стран. Но время действовать наступило, а его держат в оковах!
Бывали минуты, когда, взявшись руками за переплет окна, Либкнехт пытался оттянуть его, как будто в состоянии был согнуть решетку. Железо было холодное, стылое, и руки немели. Он затворял форточку и слезал с табурета. Его знобило. Это Соне можно было писать, что он вынесет все, что бы с ним ни случилось. А как было вынести?!
И все же воля и выдержка оставались единственными его помощниками. Хватало воли на то, чтобы ни в холод, ни в часы темноты не давать себе никаких поблажек. Он раскрывал настежь форточку и выполнял гимнастические упражнения. Но направить мысли в спокойное русло было выше его сил. Казалось, в своем необузданном потоке они увлекут его за собой.
Тюрьме не хватало топлива, одно крыло пришлось закрыть, и Либкнехта перевели в меньшую камеру, которая была темнее и холоднее. Он и тут не поддался унынию.
Последние дни Либкнехт жил ожиданием свидания с Соней. Оставалось четыре дня, три, два… В утро свидания он постарался придать себе бодрости: тщательно застегнул воротник, чтобы скрыть худобу, проверил, не слишком ли запали щеки, и стал растирать их ладонью.
Минуты тянулись мучительно долго. Казалось, его терпения не хватит.
И вот пришли за ним надзиратели. Повели длинными переходами и, не говоря ни слова, оставили одного в пустом сводчатом помещении.
Затем появился начальник тюрьмы, человек немногословный и замкнутый. С Либкнехтом за семьсот с лишком дней тюремной жизни у него установились отношения корректные. Уж он-то знал, какую роль играет имя его заключенного в разбушевавшейся Германии.
— Так у вас, заключенный, опять был не так давно Шульц?
— Был.
— Сапожное дело у нас приостановлено, и вы давно клеите картузы! Кто-кто, но вы обязаны помнить об этом!
— Совершенно верно, господин начальник.
— Так что Шульц отношения к вам не имеет.
— По старому знакомству навестил, да и пробыл-то всего несколько минут.
— Это надо прекратить. И я рассчитываю, заключенный, что сегодня вы проявите должную выдержку. Никаких вопросов, помимо личных, ничего о политике… О здоровье детей можно, о состоянии вашей супруги, о других родных — не больше того.
— Не могли бы вы продлить мне сегодня свидание?
Начальник посмотрел на Либкнехта недоуменно:
— По какой причине?
— В прошлом месяце жена, как вы знаете, была нездорова.
— Но я допустил к вам сына, вы могли осведомиться у него обо всем… Хорошо, разрешаю дополнительных десять минут. — И он удалился.
Последние томительные минуты… Либкнехт снова стал тереть щеки, чтобы не выглядеть бледным.
Самыми трудными бывали первые мгновения. Он изо всех сил старался казаться бодрым. Но Соня не умела лукавить и не научилась владеть собой в эти первые мгновения встреч. Глаза ее выражали страх, радость, ужас, надежду. Он не всегда понимал, впрочем, что выражают ее глаза, слишком далеко она была от него. Так хотелось вглядеться в ее лицо, подержать ее руку в своей, провести по волосам!.. Либкнехт мучительно подбирал фразы, полные тайного смысла, которые помогли бы им лучше понять друг друга. Какое напряжение и какую муку заключали в себе эти последние мгновения!
— Идите, — объявил наконец надзиратель.
Либкнехт боялся, что из-за сумрака не сумеет разглядеть лицо Сони как следует.
— Ну как, моя дорогая? Вполне ли ты поправилась? Здоровы ли дети? Все ли у вас в порядке?
— Все, все здоровы!
Голос ее был полон неизъяснимой свежести, от его звучания в душу Либкнехта вливалась энергия. Благодарение судьбе за то, что она наградила ее таким тембром и такой певучестью голоса!
— Все спрашивают о тебе и ждут не дождутся.
— Но это безумие! Остается еще добрых семьсот пятьдесят дней!
— Нет, нет, — со страстной убежденностью возразила Соня, — дни несутся, наоборот, страшно быстро!
Если бы она знала, как часто ему представлялось, что время едва-едва стучится в его камеру!
Либкнехт этого не сказал, только вздохнул.
— Карл, хороший мой, они несутся стремительнее, чем тебе кажется.
В этом был скрытый смысл, Карл почувствовал.
— Надо же, чтобы кто-то направлял их, эти дни!
— Заключенный, разговаривать можно только о семейных делах, — остановил его надзиратель.