Ильенков Эвальд Васильевич
Шрифт:
И если сопоставлять гегелевское изображение «абсолютного духа», «божественного мышления» с тем самым предметом, который в нем реально и отражен (т. е. с мышлением общественного человека, реализуемым в виде науки, техники и нравственности), а не с психофизиологическим процессом, протекающим под черепной коробкой индивида, не с «сознательным рассуждением» отдельного лица, то в трудно понимаемых оборотах гегелевской речи сразу же открывается смысл куда более земной и реальный, чем в псевдоздравомыслящей «логике науки»…
Одновременно становятся ясно различимыми и все те «белые пятна», все те прорехи в понимании действительного мышления, которые Гегель вынужден латать чисто лингвистическими заплатами, т. е. просто увиливать от них с помощью иногда остроумных, а иногда просто невразумительных оборотов речи.
Не будучи в силах объяснить, откуда в людях берется «мышление», и потому заранее предполагая его в качестве безликой и первозданной «силы», Гегель с самого же начала ставит вопрос только о формах обнаружения этой силы-способности. Не о формах рождения, возникновения способности мыслить, а только о формах ее проявления, ее «внешней реализации», о формах ее «пробуждения», о формах ее «самосознания».
И вот тут-то, в этом роковом для всякого идеализма пункте, Гегель окольным путем реставрирует тот самый старинный и живучий предрассудок, из которого исходила и исходит вся формальная логика от стоиков до неопозитивистов, от Зенона до Карнапа. Тем самым он, как Наполеон в отношении монархического принципа, становится на одну почву с «законными» носителями принципа, нисходит до их жалкого уровня и на этом уровне терпит в итоге от них поражение, заслуживает своего Ватерлоо и своей «Святой Елены»… [137]
Дело в том, что, начав с совершенно правильного тезиса, согласно которому логические схемы (формы и законы) обнаруживают себя не только в цепочках слов и высказываний, не только в слове, но также и в цепочках поступков и исторических событий, и в виде систем «вещей», создаваемых деятельностью человека, он вновь возвращается к представлению, согласно которому «вначале было слово», к аксиоме апостола Иоанна и Рудольфа Карнапа.
Гегель велик и революционен (в логике, разумеется) там, где он устанавливает, что логическая категория (форма, схема, закон) — это абстракция, выражающая «суть» всех способов обнаружения способности мыслить, как словесного, так и непосредственно предметного «воплощения» этой способности в поступках, в деяниях. Он велик там, где определяет «логос» как выражение «сути и речи, и вещей», как схему, одинаково детерминирующую Sage und Sache — «вещание и вещь», или, еще точнее, «и былину» («сказание»), и «быль» (действительное положение вещей, сам «подвиг» в его сути). В этом виде логос (логическое) только и понимается действительно как форма мышления, одинаково хорошо выявляющая себя и в словах, и в делах человека, а не только в словах, не только в говорении об этих делах, как то до сих пор думают неопозитивисты.
Но он бессилен перед неопозитивистами там, где поворачивает на 180 градусов и объявляет затем слово (Sage) первой — и по существу, и по времени — формой «обнаружения мышления», первой и изначальной формой пробуждения духа к самосознанию, той первой и первозданной «вещью», в виде которой «мыслящий дух» противопоставляет самого себя самому же себе, чтобы рассмотреть самого себя, как в зеркале, в том образе, который он сам же из себя своей изначальной творческой мощью создал.
Слово — логос в его вербальном обличье — и выступает в гегелевской концепции мышления не как единственная, но все же как первая и по существу, и по времени форма «наличного бытия духа (мышления) для себя самого». Дух просыпается к самосознательной жизни в тот момент, когда он творит из себя зеркало, в котором он может рассмотреть как бы со стороны свое отображение, схемы собственной деятельности (логику), [138] и этим зеркалом оказывается именно слово, язык, речь.
Первой формой «наличного бытия» мышления и выступает в его концепции продукт «наименовывающей силы» (Namengebende Kraft) — словесный самоотчет о том, что и как происходит «внутри духа», внутри «чистого мышления», не зависимого ни от какой «внешней детерминации».
А уже потом, осознав себя в слове и через слово, «мышление» овеществляет эту свою — уже осознанную в слове — способность в актах созидания орудий труда и вещей, ими даваемых, в виде каменного топора, в виде плуга, в виде хлеба, а затем и в виде храмов, государств и прочего и прочего.
Все это предстает как вторичная, как производная и зависимая форма «обнаружения творческой мощи мышления и понятия».
Таким образом, мышление, осуществляющееся как деятельность в стихии слова, как деятельность, направленная на слово как на свой специфический «предмет», и в слове же себя само осознающее, и оказывается в системе Гегеля такой деятельностью, которая «вне себя» не имеет предпосылок, не имеет предмета, который мог бы детерминировать эту деятельность извне, не нуждается в условиях, с которыми эта деятельность вынуждена считаться как с чем-то внешним, извне данным, как с чем-то независимо от него существующим.
В слове и начинается и заканчивается земная история «божественного» (т. е. безусловного, не нуждающегося ни в каких внешних условиях и предпосылках) мышления. Практика же низводится этим до роли вторичной, производной и мимолетной метаморфозы этого — в стихии слова проснувшегося — мышления.
«Формы мысли выявляются и отлагаются прежде всего в человеческом языке» [9] , а к созиданию и преобразованию «внешнего» мира мыслящее существо приступает лишь после того, как оно достаточно ясно осознало свою «мыслящую природу», уже отдало себе ясный словесный самоотчет в том, что и как «внутри» его самого происходит.
9
Гегель Г.В.Ф. Сочинения, т. V, с. 6.