Шрифт:
Длинным, двуручным мечом средневекового палача, гибким как бич, я убивал бесчисленное множество людей, они шли ко мне справа и слева, мужчины и женщины, все нагие; шли молча, склонив головы, покорно вытягивая шеи. Сзади меня стояло неведомое существо, и это его волей я убивал, а оно дышало в мозг мне холодными иглами.
Ко мне подходила голая женщина на птичьих лапах вместо ступней ног, из ее грудей исходили золотые лучи; вот она вылила на голову мне пригоршни жгучего масла, и, вспыхнув точно клок ваты, я исчезал.
Ночной сторож Ибрагим Губайдуллин, несколько раз поднимал меня на верхней аллее «Откоса» и отводил домой, ласково уговаривая:
— Засэм гуляйш больной? Больной — лежать дома нада…
Иногда, измученный бредовыми видениями, я бежал к реке и купался, — это несколько помогало мне.
А дома меня ожидали две мыши, прирученные мною. Они жили за деревянной обшивкой стены; в ней, на уровне стола, они прогрызли щель и вылезали прямо на стол, когда я начинал шуметь тарелками ужина, оставленного для меня квартирной хозяйкой.
И вот я видел: забавные животные превращались в маленьких, серых чертенят и, сидя на коробке с табаком, болтали мохнатыми ножками, важно разглядывая меня, в то время, как скучный голос, — неведомо чей — шептал, напоминая тихий шум дождя:
— Черти делятся на различные категории, но общая цель всех — помогать людям в поисках несчастий.
— Это — ложь! — кричал я, озлобляясь. — Никто не ищет несчастий…
Тогда являлся Никто. Я слышал, как он гремит щеколдой калитки, отворяет дверь крыльца, прихожей и — вот он у меня в комнате. Он — круглый, как мыльный пузырь, без рук; вместо лица у него — циферблат часов, а стрелки из моркови; к ней у меня с детства идиосинкразия. Я знаю, что это — муж той женщины, которую я люблю, он только переоделся, чтоб я не узнал его. Вот он превращается в реального человека, — толстенького, с русой бородой, мягким взглядом добрых глаз; улыбаясь, он говорит мне все то злое и нелестное, что я думаю о его жене и что никому, кроме меня, не может быть известно.
— Вон! — кричу я на него.
Тогда за моей спиной раздается стук в стену, — это стучит квартирная хозяйка, милая и умная Фелицата Тихомирова. Ее стук возвращает меня в мир действительности, я обливаю голову холодной водой и через окно, чтоб не хлопать дверьми, не беспокоить спящих, вылезаю в сад, — там сижу до утра.
Утром, за чаем хозяйка говорит:
— А вы опять кричали ночью…
Мне невыразимо стыдно, я презираю себя.
В ту пору я работал как письмоводитель у присяжного поверенного А. И. Ланина, прекрасного человека, которому я очень многим обязан. Однажды, когда я пришел к нему, он встретил меня, бешено размахивая какими-то бумагами и крича:
— Вы — с ума сошли! Что это вы, батенька, написали в апелляционной жалобе? Извольте немедля переписать, — сегодня истекает срок подачи. Удивительно! — Если это — шутка, то — плохая, я вам скажу!
Я взял из его рук жалобу и прочитал в тексте ее четко написанное четверостишие:
— Ночь бесконечно длится. Муке моей нет меры! Если б умел я молиться! Если бы знал счастье веры!Для меня эти стихи были такой же неожиданностью, как и для патрона; я смотрел на них и почти не верил, что это написано мною.
Вечером, за работой, А. И. подошел ко мне, говоря:
— Вы извините, я накричал на вас! Но, знаете, — такой случай… Что с вами? Последнее время на вас лица нет, и похудели вы ужасно.
— Бессонница, — сказал я.
— Надо полечиться.
Да, надо было что-то делать. От этих видений и ночных бесед с разными лицами, которые, неизвестно как, появлялись предо мною и неуловимо исчезали, едва только сознание действительности возвращалось ко мне, от этой слишком интересной жизни на границе безумия необходимо было избавиться. Я достиг уже такого состояния, что даже и днем, при свете солнца напряженно ожидал чудесных событий.
Наверное я не очень удивился бы, если б любой дом города вдруг перепрыгнул через меня. Ничто, на мой взгляд, не мешало лошади ломового извозчика, встав на задние ноги, провозгласить глубоким басом:
— Анафема!
Или вот на скамье у бульвара, у стены Кремля, сидит женщина в соломенной шляпе и желтых перчатках. Если я подойду к ней и скажу:
— Бога нет!
Она удивленно, обиженно воскликнет:
— Как? А — я?
Тотчас превратится в крылатое существо и улетит, — вслед за тем вся земля немедленно порастет толстыми деревьями без листьев, с их ветвей и стволов будет капать жирная, синяя слизь, а меня, как уголовного преступника, приговорят быть двадцать три года жабой и чтоб я, все время, день и ночь, звонил в большой, гулкий колокол Вознесенской церкви.
Так как мне очень, нестерпимо хочется сказать даме, что Бога нет, но я хорошо вижу, каковы будут последствия моей искренности, — я, как можно скорее, стороной, почти бегом — ухожу.
Все — возможно. И возможно, что ничего нет, поэтому мне нужно дотрагиваться рукой до заборов, стен, деревьев. Это несколько успокаивает. Особенно — если долго бить кулаком по твердому, — убеждаешься, что оно существует.
Земля — очень коварна: идешь по ней так же уверенно, как все люди, но вдруг ее плотность исчезает под ногами, земля становится такой же проницаемой как воздух, — оставаясь темной, — и душа стремглав падает в эту тьму бесконечно долгое время, — оно длится секунды.