Шрифт:
— «Сделано, — сказал, — всё, что можно было сделать…»
— Но она с ним обошлась невежливо. Тогда я говорю ей совершенно почтительно:
— «Сударыня, позвольте предложить вам валерьяновых капель…»
— Она, не глядя на меня, шепчет:
— «О, идиоты…»
— Признаюсь, что, несмотря на мою скромность, это обидело меня. Но всё же как можно деликатнее говорю:
— «Сударыня, скандал, вызванный благородством вашего сердца, возмущает и моё…»
— Но и деликатность мою отвергла она, — кричит стремительно прямо в нос мне:
— «Уйдите прочь…»
— Ну, тут я, разумеется, отошёл, великодушно оставив пред нею рюмку с эфирно-валериановыми каплями. Встал в сторонку, слушаю, как она сморкается, хлюпает. Стою и чувствую: есть что-то очень обидное для меня в этих слезах о неизвестном китайце. Не может же быть, чтобы она всегда искренно плакала обо всех погибающих на её глазах от разных причин. В Сингапуре сотни индейцев от голода издыхали, — никто из наших пассажиров слёз не проливал. Положим, это — чужой народ, но однако на моих глазах десятки наших, русских, матросов, портовых рабочих и других людей рвало, ломало, давило при полном равнодушии пассажиров, если не считать страха и содрогания нервов, от непривычки видеть обильную кровь.
— Думал я, думал по поводу этого случая с женщиной, неприятно много думал, но так ничего и не решил…
Винокуров подёргал свои усы, прислушался, потом сердито сказал:
— Подозреваю в этом поступке бесполезность.
Ночь. В мутно-синем небе тусклые звёзды. Обломок луны куда-то исчез. Низенькая, тощая ель, недалеко от нас, потемнев, стала похожа на монаха.
Саша Винокуров предлагает идти в сторожку лесника и там подождать до рассвета, когда проснутся перепела. Идём. Тяжело шагая по мокрой траве, он внятно говорит:
— Когда очень горячо — не разберёшь: солоно ли?
А.Н. Шмит
На Большой Покровке, парадной улице Нижнего-Новгорода, темным комом, мышиным бегом катится Анна Николаевна Шмит, репортерша «Нижегородского Листка». Извозчики говорят друг другу:
— Шмитиха бежит скандалы искать.
И ласково предлагают:
— Мамаша, — подвезти за гривенничек?
Она торгуется, почему-то дает семь копеек. Везут ее и за семь, — извозчики и вообще все «простые» люди считают Анну Шмит «полоумной», блаженной, называют «мамашей», хотя она, кажется, «дева», они любят услужить ей даже — иногда — в ущерб своим интересам.
С утра, целый день Анна Шмит бегает по различным городским учреждениям, собирая «хронику», надоедает расспросами «деятелям» города, а они отмахиваются от нее, как от пчелы или осы. Это порою заставляет ее употреблять приемы, которые она именует «американскими»: однажды она уговорила сторожа запереть ее в шкаф и, сидя там, записала беседу земцев-консерваторов, — подвиг бескорыстный, ибо сведения, добытые ею, не могли быть напечатаны по условиям цензуры.
Глядя на нее, трудно было поверить, что этот кроткий, благовоспитанный человек способен на такие смешные подвиги соглядатайства.
Она — маленькая, мягкая, тихая, на ее лице, сильно измятом старостью, светло и ласково улыбаются сапфировые глазки, забавно вздрагивает остренький птичий нос. Руки у нее темные, точно утиные лапы, в тонких пальцах всегда нервно шевелится небольшой карандаш, — шестой палец. Она — зябкая, зимою надевает три и четыре шерстяных юбки, кутается в две шали, это придает ее фигурке шарообразную форму кочана капусты.
Прибежав в редакцию, она где-нибудь в уголке спускает две-три юбки, показывая до колен ноги в толстых чулках крестьянской шерсти, сбрасывает шали и, пригладив волосы, садится за длинный стол, среди большой комнаты, усеянной рваной бумагой и старыми газетами, пропитанной жирным запахом типографской краски.
Долго и молча пишет четким, мелким почерком и вдруг, точно ее невидимо толкнули, вздрогнув, быстрым движением вскидывает голову, оглядывается, как будто впервые и случайно нашла себя в этой комнате. Ее глаза строго синеют, мятое лицо резко изменяется, на нем выступают скулы, видимо она крепко сжала зубы. Так, оглядывая всех и все потемневшим взглядом, она сидит недвижимо минуту, две. Казалось, что в эти минуты Анна Шмит преодолевает припадок острого презрения ко всему, что шумело и суетилось вокруг нее, а один из сотрудников А. А. Яровицкий шептал мне:
— Анюту захлестнула волна инобытия…
Многочисленные юбки Анны Шмит сильно потрепаны, ботинки в заплатах, кофточки простираны до дыр и не искусно заштопаны. Ее мать, больная старуха лет восьмидесяти, могла питаться только куриным бульоном, для нее необходимо было покупать ежедневно курицу, это стоило шестьдесят, восемьдесят копеек, т. е. — тридцать, сорок строк, а печатала Шмит, в среднем, не более шестидесяти строк.
Говоря о матери, она становилась похожа на девочку-подростка, которая любит мать и считает ее высшим авторитетом во всех вопросах жизни. Было странно и трогательно слышать из уст старухи мягкое, детское слово — мама.