Шрифт:
Яков спросил Морозова:
— Что, Захар, плохо воюем?
— Хорошо-то нечем, — ответил ткач. Голос у него был дерзко лающий, в словах слышалось отчаянное бесстыдство песенок кочегара.
— Хозяина нет у нас, Яков Пётрович, — говорил он в лицо хозяину. — Хозяйствуют жулики.
Этот человек и Васька кочегар стали как-то особенно заметны, точно фонари, зажжённые во тьме осенней ночи. Когда весёлый Татьянин муж нарядился в штаны с широкой, до смешного, мотнёй и такого же цвета, как гнилая Захарова шинель, кочегар посмотрел на него и запел:
Вот так брючки для растяп! Сразу видно разницу: Одни — голову растят, А другие — задницу!К удивлению Якова, зять не обиделся на эту насмешку, а захохотал, явно поощряя кочегара на дальнейшее словесное озорство. Рабочие тоже смеялись, и особенно хохотала фабрика, когда Захар Морозов привёл на двор мохнатого кутёнка, с пушистым, геройски загнутым на спину хвостом, на конце хвоста, привязан мочалом, болтался беленький георгиевский крест. Мирон не стерпел этого озорства, Захара арестовала полиция, а кутёнок очутился у Тихона Вялова.
По улицам города ходили хромые, слепые, безрукие и всячески изломанные люди в солдатских шинелях, и всё вокруг окрашивалось в гнойный цвет их одежды. Изломанных, испорченных солдат водили на прогулки городские дамы, дамами командовала худая, тонкая, похожая на метлу, Вера Попова, она привлекла к этому делу и Полину, но та, потряхивая головою, кричала, жаловалась:
— Ой, нет, я не могу! Это безобразие! Ты посмотри, Яша, они все молодые, здоровые и все изувечены, и такой запах от них — не могу! Послушай — уедем!
— Куда? — уныло спрашивал Яков, видя, что его женщина становится всё более раздражительной, страшно много курит и дышит горькой гарью. Да и вообще все женщины в городе, а на фабрике — особенно, становились злее, ворчали, фыркали, жаловались на дороговизну жизни, мужья их, посвистывая, требовали увеличения заработной платы, а работали всё хуже; посёлок вечерами шумел и рычал по-новому громко и сердито.
Среди рабочих мелькал солидный слесарь Минаев, человек лет тридцати, чёрный и носатый, как еврей. Яков боязливо сторонился его, стараясь не встречаться со взглядом слесаря, который смотрел на всех людей тёмными глазами так, как будто он забыл о чём-то и не может вспомнить.
Грязным обломком плавал по двору отец, едва передвигая больные ноги. Теперь на его широких плечах висела дорожная лисья шуба с вытертым мехом, он останавливал людей, строго спрашивая:
— Куда идёшь?
А когда ему отвечали, махал рукою, бормотал:
— Ну, ступай. Бездельники. Клопы, моей кровью живёте!
Его лиловатое, раздутое лицо брезгливо дрожало, нижняя губа отваливалась; за отца было стыдно пред людями. Сестра Татьяна целые дни шуршала газетами, тоже чем-то испуганная до того, что у неё уши всегда были красные. Мирон птицей летал в губернию, в Москву и Петербург, возвратясь, топал широкими каблуками американских ботинок и злорадно рассказывал о пьяном, распутном мужике, пиявкой присосавшемся к царю.
— В живого такого мужика — не верю! — упрямо говорила полуслепая Ольга, сидя рядом со снохой на диване, где возился и кричал её двухлетний сын Платон. — Это нарочно выдумано, для примера…
— Это — замечательно! — возглашал весёлый Татьянин муж. — Это — изумительно! Деревня — мстит! Ага?
Он радостно потирал жирненькие руки свои, обросшие рыжей шерстью. Он один уверенно ждал какого-то праздника.
— Боже мой! — с досадой восклицала Татьяна. — Что тебя радует? Не понимаю!
Удивлённо открыв рот, Митя каркал:
— Ка-ак? Ты — не понимаешь? Так — пойми же! За всё, что она претерпела, деревня — мстит! В лице этого мужика она выработала в себе разрушающий яд…
— Позвольте! — морщась, сказал Мирон. — Ещё недавно вы говорили иное…
Но Митя почти исступлённо, захлёбываясь словами, говорил проникновенным шёпотом:
— Это — символ, а не просто — мужик! Три года тому назад они праздновали трёхсотлетний юбилей своей власти и вот…
— Чепуха, — резко сказал Мирон; доктор Яковлев, как всегда, усмехался, а Яков Артамонов думал, что если эти речи станут известны жандарму Нестеренке…
— Зачем вы всё это говорите? — спрашивал он. — Какой толк?
И уговаривал:
— Перестаньте!
Он замечал, что и Мирон необыкновенно рассеян, встревожен, это особенно расстраивало Якова. В конце концов из всех людей только один Митя оставался таким же, каким был, так же вертелся волчком, брызгал шуточками и по вечерам, играя на гитаре, пел: