Шрифт:
Продюсеры, режиссеры, правительственные чиновники, дипломаты, военные в белых и черных смокингах, в мундирах, декольтированные жены этих господ и звезды в драгоценностях беспрерывно и медленно перемещались под лепными, вычурными потолками, проходили мимо с улыбками, представлялись друг другу, поднимали бокалы с gin-n-tonic, с hayball, с martiny, украдкой почесывались, позировали снующим по залу фотографам, и мне совсем что-то стало скучно и тоскливо, хотя я впервые был на таком буржуазном коктейле и мне должно было быть хотя бы любопытно как писателю. Еще не прошло и двух дней, как я вылетел из морозной Москвы, расстался с сердитыми и встревоженными друзьями, с больной женой, с маленьким Китом, пролетел над Европой и попал в Париж, где бушевал мартовский ветер и хлопали шторы на улице Риволи и осыпались стеклянные витрины на Елисейских полях, а потом — ночью — в «боинге» над Испанией, над Средиземным морем, над Африкой, и — чашка кофе в Дакаре из рук сенегальца, и — над южной Атлантикой, и — над Рио-де-Жанейро, где косо под крылом простерлась Копакобана и обозначилась Сахарная голова, и — над желто-зеленой Южной Америкой, и вот попал в эту парилку, в толпу статистов среди аляповатых декораций Альвеар-Палас-отеля. Весь этот коктейль показался мне сценой из дурного фильма тридцатых годов. Я уже много путешествовал до этого, но нигде не приходилось видеть такой жизнерадостной и старомодной буржуазности, такой отрыгивающей буржуазности, такой, черт возьми, совершенно карикатурной буржуазности.
Потом, в середине фестиваля и к концу, когда помпезность лопнула и все малость слиняло и стало нормальней, естественней, я понял, что был несправедлив и зря представлял себе публику в «Альвеаре» как сплошную буржуазную массу. Там, конечно, бродили в толпе симпатичные и толковые люди, — тот же Том Куртней, и Тони Ричардсон, и Станислав Ружевич, и мексиканец Рубен Рохо, и Амбар Ла-Фокс оказалась вполне «свойской бабой», и там был Васко Пратолини, но я его тогда не знал, да и вообще почти не различал лиц, а видел только груди, пузища, зады, зобы, стекляшки, пуговицы, и парился, и злился в своем сером пиджачке.
— А кто этот господин в сером?
— Это, конечно, русский офицер. Его прислали сюда под видом писателя.
3. Приезд
В аэропорту Буэнос-Айреса нашу делегацию сразу отделили от всех других пассажиров, завели за какой-то барьерчик и здесь сфотографировали, ослепили вспышками, небритых, помятых, в шерстяных рубашках и теплых куртках. Фотографов было человек тридцать, но вот — странность: снимок появился только в одной маленькой газетке.
Снимок был черен, но все же четыре белых пятна — наши лица — смутно маячили на нем. Подпись к снимку гласила вот примерно что: «На международный кинофестиваль в Мар-дель-Плата прибыла делегация русских. Слева направо: Борис Ситон, русский писатель, друг Чехова (это глава нашей делегации Виктор Сытин), Басили Либанов, продюсер — финансист (это артист Вася Ливанов), Альберта Бурлак, киноактриса (это наш переводчик Альберт Бурлак, лысоватый, небритый парень), Борис Арсенов, офицер пожарной охраны киностудии „Мосфильм“ (это — я)».
После фотографирования нас провели в таможню, в отдельное помещение, где осуществлен был досмотр наших чемоданов. В досмотре участвовало от десяти до двадцати усатых, волооких красавцев. Из чемодана Басили Либанова была извлечена металлическая трубка.
— Ля бомба, — неудачно сострил Либанов.
Красавец нажал кнопку, из трубочки с двух сторон что-то выскочило. Красавец отбросил трубочку и упал на пол. Все красавцы залегли. «Басили» поднял трубочку над головой. Это были плечики для костюма. Красавцы встали.
— Ну, а это что такое? — спросил старший красавец, вынимая из моего чемодана повесть «Апельсины из Марокко».
— Беллетристика, — поклонился я.
Красавец взялся листать мою злополучную повестушку, потом унес ее к себе, в маленькую комнатушку, видимо увлекся. Вернулся нахмуренный. Усы стояли косо на лице, а брови сошлись и торчали вверх, как редакторская птичка.
— Где вы видели таких молодых людей? — сурово спросил он.
— В жизни, — скромно ответил я.
— Много пьют в этой вашей книжке, — сказал он.
— С получки, — пояснил я.
— А апельсины — это что, символ?
— Вроде бы так, — сказал я.
— Выходит — символизм? Символический намек, вроде бы так?
— Да что вы, — испугался я. — Никаких намеков. Простая история. Простая жизнь. Любовь.
— Слушайте меня внимательно, — хмуро заговорил он. — Проблема типичности — важнейшая проблема литературы. Типические характеры в типических обстоятельствах, с конкретизацией определенных исторических и социальных предпосылок, а также с учетом морально-этических и эстетических принципов времени — вот что нужно читателю, лирро-бутылло сик!
Мы уставились друг другу в глаза, я в его знойные, туманные очи, он в мои блеклые северные буркала, мы молчали и чуть покачивались, задумчиво мыча. Над нами кружила, жужжа, крупная муха с изумрудным фюзеляжем. Она кружила ровно и монотонно, как заведенная, а потом вдруг рванулась в форточку и, набирая высоту, исчезла в солнечном блеске, — видно, полетела в родную нашу Европу.
— У нас этих апельсинов навалом, — просиял вдруг мой красавец. — С наркотиками бывают перебои, а апельсинов — ешь не хочу.