Альтшулер Борис Львович
Шрифт:
После смерти Сталина, ареста Берии и особенно после XX съезда КПСС в нашем коллективе становились все оживленнее и глубже обсуждения политической ситуации в стране в обстановке высокого и необычного для всей страны свободомыслия. Эти обсуждения происходили не на кухне или в курилках, а в коллективе, на рабочих местах и в кабинетах. Это выражалось в откровенном, ничем не стесненном обмене мнениями о положении в стране и мире, в беседах и дискуссиях на эту тему. Центром таких обсуждений бывал Андрей Дмитриевич. Он высказывал свои мысли, с ним спорили, соглашались и не соглашались, выносили на общий суд собственные суждения. Такие дискуссии возникали случайно в ходе обсуждения производственных вопросов. Можно сказать, что тогда у нас существовал своеобразный политический клуб. Надо предполагать, что идеологические и охранительные органы знали о таком «клубе», но смотрели на него снисходительно. Никуда эти дискуссии за пределы творческих секторов не выплескивались. По-видимому, считалось, что это невинные забавы, без которых не могут обойтись теоретики. Лишь бы делали нужное стране дело. А делали его в то время хорошо. Если бы они знали тогда, становление какого "великого диссидента" при этом происходит!
По причудливой ассоциации вспоминается мне нечто аналогичное, но, можно сказать, противоположного свойства, тоже относящееся к снисходительности властей, когда они имеют дело с резко выделяющейся по поведению, но чем-то полезной группой, когда я был на фpонте. В нашей дивизии существовала группа разведчиков, которая специализировалась на захвате «языков», т. е. захвате в плен солдата или офицера с передовых позиций противника специально для последующего его допроса. Эти отчаянные ребята, среди которых были и недавние уголовники, никогда не возвращались без живого «языка» и тем самым обеспечивали нашу службу разведки свежей информацией. Когда они возвращались со своим «трофеем», у них прежде всего отбирали оружие, с которым они охотно расставались, зато предоставляли неограниченное количество спирта и еды. Они удалялись в свое расположение, там ели и пили, потом учиняли дебоши и скандалы, которые ничем страшным не кончались, так как у них не было оружия. Никаким другим солдатам такого, конечно, не дозволялось. В представлении начальства безрассудная смелость и удачливость в поимке «языка» неизбежно переплетались с буйством в тылу и необходимостью дать ему выход.
"Привилегия" на разговоры по политическим вопросам «предоставлялась», по-видимому, сознательно. Во всяком случае, один министерский чиновник высокого ранга рассказывал, что ему приходилось не раз объяснять в соответствующем отделе ЦК, что физики-ядерщики — люди особые, с точки зрения обычных советских людей — чудаки, что им нельзя запрещать говорить то, что они думают, пусть даже самую несусветную чушь, иначе они разучатся думать и разбираться в научных вопросах.
Я думаю, что обсуждения политических вопросов, возникавшие спонтанно, но происходившие каждодневно, развивали в какой-то степени наше понимание процессов, идущих в обществе, повышали политическую культуру и были полезны для Андрея Дмитриевича. В ту пору он еще не был кому-либо известен за пределами обычного своего круга общения, а без интенсивного обмена мнениями невозможно выработать систему политических взглядов. Мы в то время не были ни диссидентами, ни героями. Нам просто повезло, и мы имели возможность свободно обсуждать все, что хотели. В своей обширной статье "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе" Андрей Дмитриевич пишет, что его "взгляды сформировались в среде научной и научно-технической интеллигенции, которая проявляет очень большую озабоченность в принципиальных и конкретных вопросах внешней и внутренней политики". Существенной частью этой среды, о которой он упоминает, был научный коллектив теоретических подразделений в 50-е и 60-е гг. То, что именно наш коллектив имел в виду Андрей Дмитриевич, он сам сказал мне, когда давал посмотреть один из первых машинописных вариантов своего, как он выразился, "футурологического сочинения".
Андрей Дмитриевич занимал в коллективе особое положение. И не только благодаря своему статусу руководителя, а главным образом по причине высокого, не подвергавшегося сомнению нравственного авторитета, который как-то сразу оказался его неотъемлемой принадлежностью. Составляющей частью его нравственного авторитета был его большой научный авторитет, и я бы не побоялся сказать, большое научное превосходство над всеми молодыми сотрудниками. При этом дело было не только в опыте, но и в способе физического мышления, а также в изобретательности. Я уже упоминал об острой физической интуиции Андрея Дмитриевича и его поразительном умении делать наглядными сложные явления. Видимо, есть определенная связь между этими особенностями мышления Андрея Дмитриевича и тем, что им предложено много основополагающих физико-технических идей в той отрасли, которой мы занимались, в прикладной ядерной физике. Это позволяло ему быть, можно сказать, идеальным научным руководителем, редко вмешивающимся в ход разработок, но прекрасно чувствующим все существенные моменты. Хорошо известно, что в любом творческом, в том числе и научном, коллективе возникают такие явления, как соперничество, зависть, споры из-за авторства. Андрею Дмитриевичу не раз приходилось бывать арбитром в таких спорах, и его вердикт обычно удовлетворял обе стороны.
Поведение Андрея Дмитриевича резко отличалось от поведения большинства ученых, делающих вполне заслуженную карьеру в сфере военно-промышленного комплекса. Для нашего общества, имевшего во всех своих звеньях до недавнего времени иерархическую структуру, характерным поведением ученого по мере восхождения по служебным ступенькам было перенесение центра тяжести своей деятельности с научной на административную. Может быть, это было и необходимо, но вело к отчуждению от научного коллектива, к разрыву неформальных связей, к поддержанию контактов в основном уже на новом иерархическом уровне. Поведение Андрея Дмитриевича не менялось на протяжении 18 лет работы в нашем институте, хотя его социальный статус поднялся от кандидата наук до академика, от старшего научного сотрудника до заместителя научного руководителя крупнейшего института, от рядового гражданина до трижды Героя Социалистического Труда и лауреата Государственной и Ленинской премий. К нему можно было любому сотруднику и практически в любое время зайти с научным, производственным или каким-либо другим вопросом, несмотря на то, что вход к нему в кабинет был через приемную, в которой довольно длительное время, в период с 1954 по 1957 гг., располагался секретарь-телохранитель. Это тем более легко было, что и сам Андрей Дмитриевич любил иногда зайти к кому-либо из сотрудников и завести разговор на интересующую его тему. Такой интерес и уважительное отношение к чужому мнению и даже его оттенкам было присуще Андрею Дмитриевичу. Иллюстрацией к этому может быть один запомнившийся мне эпизод. Проходило совещание, которое являлось подготовкой к более узкому и ответственному совещанию с участием высокого министерского начальства. Предполагалось проинформировать на этом совещании высшее руководство о тех идеях и перспективных направлениях работ, которыми институт предполагает заниматься. Идет шлифовка выступлений перед приезжающим начальством. Решается вопрос о сокращении числа выступлений, поручении одному-двум человекам сделать обобщающие доклады. Андрей Дмитриевич неожиданно предлагает: "Давайте дадим возможность руководству выслушать непрофильтрованные через нас выступления". Это предложение не прошло. Такое уважение к любому мнению, стремление к максимально демократическому характеру обсуждения, тенденция избегать, где это возможно, узкокелейных решений, или, сказать обобщенно, своеобразный интеллектуально-демократический стиль поведения в не меньшей степени, чем научный потенциал, создавали тот высокий нравственный авторитет Андрею Дмитриевичу, которым он пользовался. Что касается словосочетания "интеллектуально-демократический", то несмотря на его громоздкость и непривычность, оно, как мне кажется, выражает сущность линии поведения Андрея Дмитриевича, т. е. совмещение высокого, может быть, неожиданного и поначалу не очень понятного содержания высказанных мыслей научного, политического или технического характера с желанием их всесторонне обсудить. Следует добавить, что не всякий коллектив бывает восприимчив к такому обсуждению.
Не последнюю роль в восприятии и влиянии личности Сахарова играло его чисто человеческое обаяние, его милая, застенчивая улыбка, исходящее от него ощущение глубочайшей интеллигентности, не вызывающее никаких сомнений чувство, что с тобой говорит человек, глубоко продумавший свои мысли, в которых нет ничего суетного, конъюнктурного, какого-то скрытого смысла или целей. Это был необыкновенно мягкий, доброжелательный, уступчивый человек. Но стоило коснуться каких-то вопросов, связанных с его убеждениями, особенно относящихся к политическим или моральным проблемам, как приходилось убеждаться, что Андрей Дмитриевич — несгибаемый стержень, и ничто не способно его сломить, когда идет борьба за истину. Эти нравственные качества делали еще более убедительными его соображения и высказывания по сравнению с тем, как если бы они исходили от другого человека, не имевшего такого морального авторитета.
Как и все мы, советские люди, Андрей Дмитриевич прозревал и начинал видеть то, что происходило и происходит в нашей стране, не сразу, постепенно. Но у многих этот процесс затормаживался естественным, по-человечески понятным, не всегда осознанным желанием уберечь себя от ужасной, беспощадной правды или смягчить очень болезненный процесс расставания с иллюзиями. У Андрея Дмитриевича это произошло быстро, сразу же после смерти Сталина, когда оказалось невозможным, кто бы этого ни пожелал, продлить режим сталинского террора. Первые пять-шесть лет пребывания в институте были и для А.Д.Сахарова, и для других сотрудников годами полной поглощенности производственной работой, которая всем нам казалась в то время самым важным делом, не допускающим отвлечения на посторонние дела. Но после смерти Сталина ход событий заставлял серьезно всмотреться в то, что происходит в стране. Как и все наше общество, Андрей Дмитриевич проходил через последовательные этапы прозрения, но только быстрее и радикальнее. Этому способствовало ясное объективное мышление, выработанное в процессе профессиональных занятий. Андрей Дмитриевич называл это научным методом, понимая под ним, как это сказано в его «Размышлениях», глубокое изучение фактов и теорий, непредвзятое, бесстрастное, не боящееся неожиданных, но логически следующих выводов открытое обсуждение. Именно так обсуждал в разговорах с нами он и текущие политические события, и факты нашей истории. И в этих дискуссиях проходили апробацию и оттачивались политические взгляды. При оценке тех или иных событий чувствовалось, что Андрей Дмитриевич ориентируется также и на нравственные критерии. Это шло, по-видимому, от семьи, от врожденной интеллигентности. Ведь у нас, оценивая то или иное решение или мероприятие, говорят о его полезности, целесообразности, эффективности и очень редко о его нравственном аспекте. Андрей Дмитриевич избежал всеобщей деформации нашего мышления, проявившейся в пренебрежении к моральной стороне того или иного вопроса.
А нравственные проблемы возникали не только при обсуждении нашей истории, но и в нашей профессиональной деятельности. Никуда не деться от того факта, что мы занимались оружием массового уничтожения. Мы считали, что это необходимо. Таково было наше внутреннее убеждение. Но все-таки эта моральная ситуация не оставляла в покое Андрея Дмитриевича и некоторых из нас. Однажды он принес мне статью или, точнее, литературное сочинение известного физика Лео Сцилларда. Фигура этого ученого нас очень интересовала. Ведь именно он был из плеяды физиков-эмигрантов наиболее настойчив в том, чтобы правительство Соединенных Штатов развернуло работы по созданию атомной бомбы. А когда выяснилось, что у Германии в этом направлении ничего не сделано и опасения по этому поводу были напрасны, он первый поднял вопрос перед правительством об отказе от атомного оружия и протестовал против бомбардировки Хиросимы. Сочинение называлось "Голос дельфина" и принадлежало к жанру политической фантастики. Вот его сюжет: война между СССР и США, очень разрушительная война, завершилась победой СССР. Сциллард и другие физики арестованы и предстали перед судом как военные преступники, создавшие орудия массового уничтожения. Ни они сами, ни их адвокаты не в состоянии представить убедительную систему оправдания. Может быть, мы не уловили в этом сочинении скрытый подтекст, но если понимать его буквально, автор считает физиков, в том числе и себя, как бы военными преступниками. Насколько я помню, Андрей Дмитриевич расценил это сочинение как хороший литературный прием, обнажающий серьезную моральную проблему, которая и нас беспокоила.