Альтшулер Борис Львович
Шрифт:
Долго ли, коротко ли, открылась канцелярия, мы с Ефимом отметили свои командировки и на том же рафике поехали к Андрею Дмитриевичу. Подъехали, выгрузились, перетащили вещи в подъезд. На первом этаже от лестничной площадки идет налево коридорчик. В конце его справа — дверь. Недалеко от двери у стены расположен небольшой письменный стол, а за столом сидит симпатичный молодой парень в форме милиционера. Мы поздоровались и подтащили вещи поближе к столу. Милиционер нас ни о чем не спрашивал. Посмотрели на часы — 8 часов утра. Решили, что еще рано, не стоит беспокоить хозяев. Попросили дежурного присмотреть за вещами — он охотно согласился — и пошли на час погулять. Когда мы вышли на улицу, Ефим сказал:
— Если хотят, могут наши вещи проверить. Очень хорошо.
Щербинка — район массовой застройки на краю Горького. Вдоль проспекта Гагарина стоят кирпичные типовые дома, похожие друг на друга. Около часа мы бродили по микрорайону, заглядывая по дороге в попавшиеся продовольственные магазины. То, что мы увидели, нас не обрадовало. Сыра не было, сливочного масла не было, мяса не было. Вспомнился анекдот, который я слышал незадолго перед тем: "Как сообщают из Горького, академик Сахаров прекратил голодовку. Остальное население города продолжает голодать".
К девяти часам утра мы вернулись к дому, где жили Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна. Позвонили в дверь. Нам открыл Андрей Дмитриевич и сразу же из кухни в переднюю вышла Елена Георгиевна. Нас ждали. Встречали гостеприимно. Андрей Дмитриевич представил меня Елене Георгиевне. Я напомнил, что он уже второй раз нас знакомит, первый раз это было в Москве, в Доме кино, на просмотре фильма "Один Тамм". Елена Георгиевна сказала, что помнит, но думаю, что она это сказала из вежливости. Столько испытаний на нее обрушилось за эти годы, что вряд ли она помнила наши немногие встречи.
Мы перетащили все, что привезли, из коридорчика в квартиру, сложили в передней, и Елена Георгиевна тут же отправила нас мыть руки к завтраку.
Уже с первых минут я увидел, к своей великой радости, что Андрей Дмитриевич остался самим собой — неторопливым, серьезным, добрым, внимательным. Он и внешне мало изменился. Я еще не знал, сколько ему пришлось перенести за время голодовки, но, очевидно, сыграло свою роль то обстоятельство, что я еще в Москве наслушался всяких ужасов и ожидал, что тюремщики, если не согнули Андрея Дмитриевича, то сломали его. И я увидел, не согнули и не сломали. И был этому рад. И не сообразил тогда, что для немолодого и не очень крепкого здоровьем человека такие испытания не могли пройти бесследно.
Но если я не заметил больших перемен в Андрее Дмитриевиче, то изменения в облике Елены Георгиевны сразу бросались в глаза. Она страшно исхудала, и казалось, что она стала меньше ростом. В Москве это была статная женщина, которая держалась прямо и голову держала высоко. Когда она шла рядом с Андреем Дмитриевичем, казалось, что они одного роста, хотя, на самом деле, Андрей Дмитриевич был значительно выше. Теперь разница в росте, как представлялось на глаз, стала даже больше, чем на самом деле. И платье на ней висело, как на вешалке, и лицо исхудало, остались одни глаза. Не глаза, а глазищи, которые казались еще больше за толстыми стеклами очков. Но голос ее сохранил свою силу, а речь была столь же безупречно правильна и выразительна, как раньше.
Среди первых впечатлений было еще одно, и о нем необходимо сказать. В квартире царила атмосфера несомненного счастья, не шумного, скорее спокойного, тихого счастья. Не знаю, как еще назвать то, что сразу можно было почувствовать. Трудно в это поверить, особенно, если вспомнить, какое было тяжелое лето и для него, и для нее. Но я видел, как они разговаривают друг с другом, как они разговаривают с нами, и было ясно, что в этой охраняемой квартире, где каждое слово подслушивалось и записывалось на магнитофонную ленту, где, наверное, каждый угол просматривался, куда никого не допускали за малым исключени-ем- в этой квартире жили два счастливых человека. Они опять были вместе после нескольких месяцев насильственной разлуки. Андрей Дмитриевич после того, как он объявил голодовку, был перевезен в больницу, куда Елена Георгиевна не допускалась. Они обменивались записками, причем не все из них доходили. Елена Георгиевна в это лето была отдана под суд, она уже не могла выезжать из Горького, жила на лекарствах. Но за несколько недель до нашего с Ефимом приезда Андрей Дмитриевич вернулся из больницы. Они снова были вместе.
Мы сели завтракать. За завтраком Андрей Дмитриевич заговорил пpежде всего об Афганистане — об афганской войне. Он сказал, что идет война на уничтожение афганского народа.
— Вы знаете, что погибло около миллиона афганцев? — спросил он.
Я это знал, но промолчал. Я боялся вслух что-либо сказать. Меня предупредили, что каждое слово, сказанное в квартире Сахарова, записывается, и что от нашего поведения зависит, будут ли продолжаться поездки к нему. Ефим тоже промолчал.
Андрей Дмитриевич спросил, знаем ли мы его точку зрения на урегулирование положения вокруг Афганистана. Мы знали его точку зрения. Он предлагал вывести войска и провести выборы под наблюдением ООН. Мы были согласны с этой точкой зрения и сказали об этом — Ефим и я.
С афганской войны разговор переключился на проблемы разоружения. Эти вопросы всегда были интересны Андрею Дмитриевичу, и он был великий знаток многих сторон этой проблемы. Гонка обычных и ядерных вооружений, ракетное оружие, противоракетная оборона, баланс разных видов оружия у великих держав — он все это знал в цифрах. Он спросил, читали ли мы его письмо Сиднею Дреллу. Я читал письмо и был с ним согласен, но сказал, что не читал. Ефим тоже сказал, что не читал. Возможно, что он и вправду не читал этого письма.