Альтшулер Борис Львович
Шрифт:
Однажды, уже когда у меня был второй (а может, это был третий?) инфаркт, Андрей сказал, что он не сможет жить без меня и покончит жизнь самоубийством. В его тоне была какая-то не свойственная ему истовость, как будто он заклинает судьбу или молится. Я испугалась. И просила его ничего не делать сгоряча. Взяла слово, что, если это случится, перетерпеть, переждать полгода. Он обещал.
Но вот счет веду я: уже прошло полгода, как Андрея нет. У меня никогда не было мысли о самоубийстве. Значит ли это, что я люблю его меньше, чем он меня? Что я слабей или сильней его? Мы ведь не знаем, сила или слабость — самовольный уход из жизни. Я живу. Говорю по телефону. Открываю дверь на звонок. Ем. Смеюсь. До 4–5 часов утра сижу за компьютером. Пишу о том, что болит — во мне, в стране, в мире. Радуюсь рождению внука. Мучаюсь бедами детей. Сплю, хотя со сном плохо. Разлюбила мыться и одеваться — каждый раз надо себя заставлять. Но ведь и это жизнь. И все время ощущаю, что жизни во мне нет. Или она какая-то другая — моя теперешняя жизнь, в которой Новый год без Андрея. Потом мой день рождения в далеком заокеанском аэропорту — без Андрея. Весна, его день рождения без него. Другая жизнь.
…Самолет летел над океаном. За иллюминатором было розовеющее рассветное небо. Подумалось, что я прожила три жизни. В первой тоже было розовое небо, детство, светлая любовь девочки-подростка, стихи, сиротство, танцы, война, смерть. Но эта первая жизнь вся была — розовое небо. Вторая жизнь — роды, женское счастье, радость профессионального труда. Ее главным содержанием были дети.
Третья жизнь — Андрей! Как в старой сказке, сошлись две половинки души, полное слияние, единение, отдача — во всем, от самого интимного до общемирового. Всегда хотелось самой себе сказать — "так не бывает!" "Ты — это я" — формула этой жизни. Она стала высшим смыслом всей жизни. Всех — первой, второй, третьей. И объединила их в одну.
Теперь я в четвертой жизни. Шесть месяцев. Сто восемьдесят дней. Десять месяцев — триста дней. Скоро год…
Каждое утро возвращает к реальности, в которой Андрея нет, его несмятая подушка. Утром всего трудней заставить себя жить. Днем приходит обыденность. Звонки, люди, дела. Вечер и ночь до 3-4-х теперь у меня самое светлое время суток — его бумаги, статьи, книги. И «Воспоминания» — мы семь лет ждали выхода книги в свет. Почему так долго? Это уже другой детектив, на другой сцене — в США. Дети и Эд Клайн боялись, что выход книги может ухудшить наше положение, что мы станем жертвой какой-нибудь очередной провокации КГБ или других советских властей. Вместо того, чтобы заключить с издательством договор с солидным авансом, который является реальным залогом быстрого издания книги, они заключили договор на основе секретности. В договоре нет фамилии автора, нет названия, но указано, что о рукописи в издательстве может знать только редактор и переводчик, что она должна секретно храниться, не выноситься из издательства, что ее публикация может быть остановлена на любом этапе, и еще много таких пунктов, которые тормозили работу. Затрудняла невозможность посоветоваться с автором, если перевод вызывал сомнения, особенно там, где речь шла о науке.
Но главной причиной, почему книга не вышла еще тогда, когда мы были в Горьком, — был страх детей. Ругать их за это, когда мы вернулись? Они же волновались за нас. А у Андрея появилась возможность увидеть книгу целиком, разложить на столе. Он не мог отказаться от этого. Начал что-то править в русском тексте и в переводе. Окончательный перевод научных глав — авторизованный, он работал над ним в Нью-Йорке в феврале 1989 года. А предисловие к книге "Горький, Москва, далее везде" и эпилог к «Воспоминаниям» положил мне на стол утром 14 декабря 1989 года. Вот она — четвертая дата. Я прочла эти страницы, когда Андрея не стало. Последние слова обращены ко мне: "Жизнь продолжается. Мы вместе". Это голос Андрея.
Жизнь продолжается. Мы вместе. Каждый раз, когда я беру книгу в руки, только прикасаюсь к ее обложке, меня пронизывает острая боль при мысли, что Андрей не увидел ее. Теперь я понимаю, какой это был невероятный труд. Столько раз писать книгу почти заново, годами балансировать между надеждой и неверием, что удастся закончить. И подвиг! Со всеми его человеческими терзаниями, отчаянием, усталостью, о которых я попыталась рассказать, и возвращением к работе. Еще один подвиг человека, который всегда и во всем был достоин своей судьбы.
Москва-Бостон
Июль-декабрь 1990
Андрей Сахаров. Воспоминания. Нью-Йорк, изд-во им. Чехова, 1990, 943 c.
Е.Л.Фейнберг
Для будущего историка
Для чего пишутся воспоминания, собранные в этом томе? Субъективно, конечно, прежде всего, чтобы выразить свое восхищение удивительным явлением природы, каким был Андрей Дмитриевич, и на примерах из своего общения с ним показать, чем вызывалось это восхищение. Но есть и объективная, более важная цель. Пройдет время, появится мудрый и проницательный писатель, который сумеет лучше охватить, осмыслить и понять А.Д., чем мы, его современники, все еще находящиеся в плену сложного переплетения эмоций и столкновения мнений, все еще не освободившиеся от наследия прожитой тяжелой — и отнюдь еще не преодоленной — эпохи. Такому писателю нужны будут прежде всего факты из жизни самого Андрея Дмитриевича и окружавших его людей. Поэтому нужно спешить собрать все, что мы о нем помним, зафиксировать все еще не забытое и по возможности (это очень трудная задача, не выполнимая без срывов и заблуждений) не искаженное несовершенством памяти и предвзятостью автора воспоминаний. Мы уже с характерной для всех нас невнимательностью к событиям, кажущимся несущественными мелочами, которые, однако, нередко очень скоро становятся важными для истории, во многом опоздали. Мы лихорадочно перебираем случайно сохранившиеся небрежные записи, стараемся совместно восстановить даты. Мы слишком буквально понимали Пастернака: его две строчки — "Не надо заводить архива, над рукописями трястись"- воспринимались как непреложный закон скромности и порядочности, а обернулись большими утратами для истории культуры. Постараемся же припомнить все, что можем, закрепить все, в истинности чего мы твердо уверены, не обожествляя Андрея Дмитриевича, как бы мы его ни любили, как бы им ни восхищались, помня об огромной ответственности за написанное, о главной, самой важной цели наших «Воспоминаний». Нужно написать о его величии и о его иллюзиях, о его удивительных прозрениях и о его ошибках. Об «иллюзиях»? Об «ошибках»? Да кто я такой, чтобы судить о великом человеке? Но, во-первых, ошибки свойственны и великим, хотя они иногда обнаруживаются лишь потом. Великий Наполеон, "владыка полумира", пошел на Россию и потерял все — и «полмира», и свободу. Во-вторых, я всю жизнь провел в такой научной среде, в которой право судить равно принадлежит каждому, молодому аспиранту наравне со знаменитым ученым. Подлинная наука, без раздувшихся от важности "генералов", — это, вероятно, самая демократическая (если не единственная подлинно демократическая) система в мире. Сам Сахаров был в высшей степени предан этой традиции, и красочное подтверждение этого будет приведено ниже очень скоро. Да и вообще, возможно ли приводить "свидетельские показания", «факты», полностью отделив их от своего отношения к ним, от своих взаимоотношений с Андреем Дмитриевичем, от оценки их последствий? Особенности «наблюдателя» неизбежно влияют на результат «наблюдения» (уже отбор фактов несет на себе эту печать). Другие расскажут о нем, может быть, совсем иначе, выявят свое, иное отношение к нему. Сами эти оценки — тоже «факты», которые примет во внимание будущий историк [71] .
71
1. Я позволил себе включить в последующий текст отрывки (их очень мало) из публиковавшихся уже мною двух-трех заметок об А.Д.
Мое общение с Андреем Дмитриевичем четко делится на два периода: первый — с его появления в Теоретическом отделе ФИАНа в январе 1945 г. до его отъезда на «объект» в 1950 г., второй — после возвращения в Москву его семьи в 1962 г., когда он стал все чаще бывать в том же Отделе на еженедельных семинарах (и у меня дома) и наконец в 1969 г. вновь официально стал его сотрудником, вплоть до трагического конца.
Когда в старом, таком уютном здании ФИАНа на Миусской площади появился стройный, худощавый, черноволосый, красивый молодой человек, почти юноша, мы еще не знали, с кем имеем дело. Он приехал из Ульяновска, видимо, по вызову основателя и руководителя Отдела Игоря Евгеньевича Тамма (время было военное, и свободный въезд в Москву не был разрешен), а сам вызов, по правдоподобным слухам, был послан по просьбе отца Андрея Дмитриевича, Дмитрия Ивановича. Он был хорошо знаком с Игорем Евгеньевичем по давней совместной преподавательской работе во 2-м МГУ (ныне Педагогический унивеpситет им. Ленина). По тем же слухам (я не удосужился в свое время это проверить у И.Е.), Дмитрий Иванович будто бы сказал ему: "Андрюша, конечно, не такой способный, как ваш аспирант N (он назвал товарища Андрея Дмитриевича по университету, к которому А.Д. был очень внимателен при его жизни; после окончания аспирантуры тот даже не был оставлен в ФИАНе, но впоследствии сделал существенные работы в другой области физики), но все-таки поговорите с ним".
В 1988 г. я спросил А.Д., почему он выбрал именно Тамма. Он мне ответил: "Мне нравилось то из опубликованного им, что я прочитал, его стиль" (вероятно, это был прежде всего университетский курс "Основы теории электричества"). И добавил, что еще в период пребывания на ульяновском заводе он написал четыре небольших работы по теоретической физике ("которые дали мне уверенность в своих силах, что так важно для научной работы", — сказал он в своей автобиографии) и послал их Игорю Евгеньевичу. Рискую предположить, что И.Е. на них не отозвался — он был не очень аккуратен в «мелочах», даже говорил, что если отвечать на все письма, то не останется сил и времени на главное дело [72] .
72
2. См. воспоминания В.Я.Файнберга в сборнике "Воспоминания о И.Е.Тамме". М., 1981; 3-е издание — М., 1995.