Шрифт:
Визг такой, что впору заткнуть уши.
— Вы бы ее, братцы, чем-нибудь оглушили, — говорю я. — Чего же ее так кромсать.
— Нельзя, ваше благородие, — говорит первый солдат, сидящий на свинье. — Не тот вкус будет.
Увидев мою серебряную шашку и вензеля на погонах, солдат вскакивает. Свинья вырывается.
— Сиди, сиди, — говорю я. — Уж доканчивайте скорей.
— Быстро тоже нехорошо, — говорит солдат с ножом. — Крайняя быстрота сало портит.
С сожалением посмотрев на меня, первый солдат говорит:
— Ваше благородие, война! Люди стонут. А вы свинью жалеете.
Сделав финальный жест ножом, второй солдат говорит:
— Нервы у их благородия.
Разговор принимает фамильярный оттенок. Это не полагается. Я хочу уйти, но не ухожу. Первый солдат говорит:
— В Августовских лесах раздробило мне кость вот в этой руке. Сразу на стол. Полстакана вина. Режут. А я колбасу кушаю.
— И не больно?
— Как не больно? Исключительно больно… Съел колбасу. «Дайте, говорю, сыру». Только съел сыр, хирург говорит: «Готово, зашиваем». — «Пожалуйста», говорю… Вот вам, ваше благородие, этого не выдержать.
— Нервы слабые у их благородия, — снова говорит второй солдат.
Я ухожу.
Ровно в двенадцать ночи мы выходим из окопов. Очень темно. В руках у меня наган.
— Тише, тише, — шепчу я, — не гремите котелками.
Но грохот унять невозможно.
Немцы начинают стрелять. Досадно. Значит, они заметили наш маневр.
Под свист и визг пуль мы бежим вперед, чтобы выбить немцев из их траншей.
Поднимается ураганный огонь. Стреляют пулеметы, винтовки. И в дело входит артиллерия.
Вокруг меня падают люди. Я чувствую, что пуля обожгла мою ногу. Но я бегу вперед.
Вот мы уже у самых немецких заграждений. Мои гренадеры режут проволоку.
Неистовый пулеметный огонь прекращает нашу работу. Нет возможности поднять руку. Мы лежим неподвижно.
Мы лежим час, а может, два.
Наконец телефонист протягивает мне телефонную трубку. Говорит командир батальона.
— Отступайте на прежние позиции.
Я отдаю приказ по цепи.
Мы ползем назад.
Утром в полковом лазарете мне делают перевязку. Рана незначительная. И не пулей, а осколком снаряда. Командир полка, князь Макаев, говорит мне:
— Я очень доволен вашей ротой.
— Мы ничего не сделали, ваше сиятельство, — сконфуженно отвечаю я.
— Вы сделали то, что требовалось. Ведь это была демонстрация, а не наступление.
— Ах, это была демонстрация?
— Это была просто демонстрация. Мы должны были отвлечь противника от левого фланга. Именно там и было наступление.
Я чувствую в своем сердце невероятную досаду, но не показываю вида.
Перед балконом дачи — красивая клумба со стеклянным желтым шаром на подставке.
Убитых привозят на телегах и складывают на траву возле этой клумбы.
Их складывают, как дрова, друг на друга.
Они лежат желтые и неподвижные, как восковые куклы.
Сняв стеклянный шар с подставки, гренадеры роют братскую могилу.
У крыльца стоят командир полка и штабные офицеры. Приходит полковой священник.
Тихо. Где-то далеко рявкает артиллерия.
Убитых опускают в яму на полотенцах.
Священник ходит вокруг и произносит слова панихиды. Мы держим руки под козырек.
Могилу утрамбовывают ногами. Водружают крест.
Неожиданно приезжает еще подвода с убитыми. Командир полка говорит:
— Ну, как же так, господа. Надо было бы вместе.
Фельдфебель, приехавший на телеге, рапортует:
— Не всех сразу нашли, ваше сиятельство. Эти были на левом краю, в лощине.
— Что же делать? — говорит командир.
— Разрешите доложить, ваше сиятельство, — говорит фельдфебель. — Нехай эти полежат. Может, завтра будет еще. И тогда вместе захороним.
Командир согласен. Убитых относят в сарай. Мы идем обедать.