Шрифт:
На следующий день я поехал в магазин Энди. Казалось, что испортилось вообще все, что могло испортиться. Все в жизни стало пресным, ничего не доставляло удовольствия, я ничего не хотел, ни о чем не мечтал, ни к чему не стремился, кроме одного — избавиться от всего этого. Трудно передать, насколько мрачным становится мир в периоды, подобные этому.
Как я уже сказал, стали вылезать наружу наши собственные неврозы, усиленные и раздутые скверными жизненными обстоятельствами. Что касается меня, то, когда мною овладевает страх, моя обычная легкость во взгляде на мир, которую можно великодушно назвать остроумием, вырождается в саркастичность и желчность, едкую язвительность к тем, кто меня окружает, не потому, что я язвителен по натуре, а потому что мне страшно. В такой ситуации я определенно не подарочек. Ко мне вполне можно применить фразу из Оскара Уайльда: «У него нет врагов, зато его искренне ненавидят все его друзья».
Что же касается Трейи, то, если ее переполняет страх, ее стойкость и сила вырождаются в косность, жесткое упрямство, стремление все контролировать и над всем властвовать.
Именно это с нами и произошло. Я не мог прямо и откровенно высказывать Трейе свое недовольство, поэтому я постоянно прятал его под маской сарказма. А она, со своей неуступчивостью, монополизировала все основные решения в нашей жизни. Мне казалось, что у меня вообще нет никакой власти распоряжаться своей жизнью, потому что у Трейи всегда оказывался козырь: «У меня ведь рак!»
Мы заставили своих друзей разбиться на партии: ее друзья считали, что я человек определенно дрянной; я же пытался втолковать своим, что с такой женщиной жить просто невозможно. И мы оба были правы. После того как Трейя съездила отдохнуть с двумя своими лучшими подругами (там она, кроме всего прочего, заставляла их одеваться в другой комнате, чтобы дать ей возможность поспать еще полчасика), они отвели меня в сторонку и спросили: «Она же постоянно командует — как ты уживаешься с ней все время? Мы и три дня с трудом вытерпели». А после вечерних семейных или дружеских посиделок они утаскивали в сторону Трейю и спрашивали ее: «Как ты с ним живешь? Он как гремучая змея, свернувшаяся кольцом. Он что, всех ненавидит?»
Язвительность схлестнулась с неуступчивостью, и результат вышел сокрушительным для нас обоих. Мы ненавидели не друг друга — мы ненавидели невротических клоунов, сидящих друг в друге, — и эти клоуны замкнулись в какую-то губительную спираль: чем отвратительнее вел себя один, тем отвратительнее в ответ поступал другой.
Был лишь один способ разорвать этот порочный круг — дать свободный выход нашим неврозам. В самом деле, мы ведь не могли повлиять на наши жизненные обстоятельства и наши настоящие болезни. Мы оба были психотерапевтами и понимали: единственный способ переломить невротическую депрессию — это дать выход ярости, клокочущей под ее поверхностью. Но можно ли выплеснуть ярость на женщину, больную раком? Можно ли наброситься на мужчину, который два года был рядом с тобой и в беде, и в радости?
Все эти мысли крутились у меня в голове, когда я заходил в магазин Энди. Где-то с полчаса я разглядывал разное оружие. Что мне надо — пистолет или ружье? Наверное, ружье «хемингуэй», но тогда потребуется еще и крепкая проволока. Чем дольше я ходил по магазину, тем более взвинченным и озлобленным я становился. И тут я понял. Я действительно хотел убить кого-нибудь. Не себя.
Я вернулся домой, и все это снова всплыло в сознании. Я заставил себя усесться за письменный стол в гостиной и стал заниматься каким-то неотложным делом. Пришла Трейя с газетой в руках и стала шуршать ею, пока я работал. Тут надо пояснить: в доме было еще несколько комнат, но как-то раз, во время одного из своих приступов страха и властности, Трейя захотела, чтобы все они — два кабинета и студия — отошли в ее распоряжение. Я беспечно согласился (надо уступать человеку, больному раком). В гостиной я сдвинул перегородку к стенке и устроил там свой кабинет. Это была единственная комната в доме, которую я мог считать своей собственной и одновременно единственным уголком в моей жизни, которым еще мог распоряжаться, а поскольку дверей гам не было, то остро реагировал, когда кто-то заходил в гостиную, когда я там работал.
— Ты бы пошла куда-нибудь, ладно? Меня ужасно бесит, как ты шуршишь газетой.
— А я люблю читать газеты здесь. Это мое любимое место для чтения. Честно: я жду не дождусь, когда можно будет здесь почитать.
— Это мой кабинет. У тебя еще целых три комнаты. Выбирай любую.
— Нет.
— Что? Нет? Что ты сказала? Имей в виду: когда я работаю, в эту комнату запрещено заходить всем, у кого нет трех классов образования и кто, черт возьми, неспособен прочитать газеты, не шевеля губами.
— Терпеть не могу, когда ты ерничаешь. Я буду читать здесь.
Я встал и подошел к ней:
— Выметайся.
— И не подумаю.
Мы уже начали кричать, все громче и громче, в бешенстве, раскрасневшись.
— Убирайся отсюда, чертова дрянь!
— Сам убирайся!
И тут я ее ударил. А потом еще раз. И еще. «Вон отсюда, — вопил я, — вон отсюда!» Я бил ее снова и снова, а она кричала: «Не смей меня бить! Не смей!»
Наконец мы рухнули на диван. Никогда в жизни я не бил женщину. Мы оба это знали.
— Я уезжаю, — сказал я наконец. — Возвращаюсь в Сан-Франциско. Ненавижу этот дом. Ненавижу то, что мы здесь вытворяем друг с другом. Ты можешь ехать со мной, а можешь остаться. Решай сама.
— Господи, как красиво! Вы только взгляните! Невероятно красиво!
Я говорю это, ни к кому конкретно не обращаясь. Я пробираюсь со своим маленьким карманным фонариком к следующей комнате и, заглянув в нее, останавливаюсь, потрясенный увиденным. Первая мысль, пришедшая мне в голову: это Эдем. Это сад Эдема.