Бетаки Василий
Шрифт:
В 1947 году умер Александр Петрович Пантелеев. После его смерти Витовецкий обменял мою комнату на комнату в том доме, где жил сам, чтобы за мной приглядывать. Так с Моховой и попал я на Канал Грибоедова, у Львиного мостика.
Всё было бы хорошо, только вот девочки в Училище были совсем непривычные: одни были осторожные до ужаса, а другие – «идейные». Так или иначе, не то что секс – разговоры «такие» были под строгим запретом. Как-то раз я сходил в театр с понравившейся мне девушкой и после спектакля позвал её к себе. Она в ответ на мое приглашение учинила мне форменный скандал, кричала, что она порядочная девушка, и до брака никогда ни с кем. И поехала и поехала.
Впрочем, удивляться надо было скорее не этому, а наоборот тому, что несмотря на расцвет всякого рода «государственных» запретов и яростное партийное утверждение «советской образцовой семьи», всё же находилось много женщин особенно послевоенных вдов, которые по тогдашнему выражению «пускались во все тяжкие».
Я быстро понял, что свобода нравов процветала только в двух слоях питерского женского населения: можно было иметь дело либо с интеллигентными женщинами постарше, либо иногда с девчонками, недавно приехавшими из деревни, которые к «стогу за околицей» были привычны.
А вот девушки из питерской, скажем, мещанской среды были тогда невероятно «правильными». Вольность военного времени они не застали: вольности под заботливым давленьем всяческих властей и родителей уже успела улетучиться к тому времени, как они подросли. Так что пожалуй уже в конце первого послевоенного года нравы утвердились самые ханжеские и пуританские.
К сожалению, такие же нравы очень часто бытовали и среди моих интеллигентных ровесниц, а зато женщины постарше (чаще всего невесты или вдовы людей, погибших на фронте) стеснялись ничуть не больше, чем ростовские. Понял я всё это далеко не сразу, но уразумев, решил про себя, что к девчонкам из училища больше не пристаю. Ну их. Вот тогда-то и разразился этот весёлый романчик с Любой Дельмас.
Я был в те времена страшно занят: кроме занятий в училище, я по настоянию Володи Витовецкого посещал ещё и вечернее отделение Педиатрического института. Володя заведовал кафедрой микропедиатрии и мечтал сделать врачом и меня.
В Педиатрическом я познакомился еще с одним социальным слоем женщин – со старшими студентками-медичками и с лабораторными сёстрами. У них старомодной застенчивости не было вовсе: иногда мы запирались вчетвером, а то и вшестером, в прозекторской и учиняли «детский крик на лужайке», правда, не в учебные часы, а совсем поздними вечерами.
Покойники были куда безопасней, чем живые преподаватели. Весь конец сороковых за так называемой моралью следили не меньше, чем за «политической грамотностью». А недостаток что того, что другого карался всеми комитетами, от курсового комсомольского до «госбезопасного», не минуя партийный и профсоюзный!
Простые свободные отношения, (уж не говоря о групповых играх) именовались «моральным разложением». Только что в тюрьму за это нельзя было угодить, а так все политические удовольствия – пожалуйте бриться! Из института, например, вылететь было за «незаконную связь» очень просто.
Так что пусть лучше уж трупы запертые в холодильных ящиках будут свидетелями этого незаконного и даже скажем, антигосударственного траханья (тогда этого слова не было, а говорили, кстати, «трен» или «баранство»)! Трупы уж точно ни на кого не настучат! Как говорил не то Джон Сильвер, не то Билли Бонс, «мертвые не кусаются». Но в СССР в послевоенные годы было куда важней, что они доносов не пишут.
В память об отце меня часто приглашали в Ленинградский Дом Кино на просмотры и утренники, предназначенные для детей работников «Ленфильма». Особенно было мне интересно, когда на закрытом просмотре год спустя после окончания войны показали «Профессора Мамлока» – лучший из фильмов, в каких работал мой отец. Этот фильм, как я уже говорил, получил какую-то премию, а менее года спустя был запрещён из-за внезапной дружбы «Вождя с Фюрером». Фильм смотрелся после войны чуть ли не как хроникальный. Правда на широкий экран он уже не вышел, поскольку герой его, знаменитый хирург проф. Мамлок (его играл актёр Межинский) был по роли еврей и фильм был заострён не только на антифашизме, но и на теме антисемитизма в предвоенной Германии. А тут как раз в начале 1946 года в СССР начиналась новая, самая крупная за всю советскую историю волна государственного антисемитизма, отлившаяся, как известно в форму «борьбы с безродными космополитами» и завершившаяся «делом врачей». Так что «Мамлоку» опять не повезло.
Нам показывали и старого немого «Багдадского вора» с Дугласом Фербенксом, и какие-то картины с Мэри Пикфорд, и первые короткие скетчи Макса Линдера, и Чаплина, и самые старые русские картины, например, «Процесс о трех миллионах» и «Аэлиту» – блистательны комедии раннего советского кино с неизменными Кторовым и Ильинским.
Увидев крупную и красивую Юлию Солнцеву в «Аэлите», я вспомнил, как однажды давным-давно она была у нас в гостях со своим мужем А. Довженко. Мне было тогда четыре года, я вскарабкался к ней на колени и никак не хотел слезть, меня оторвали от нее со скандалом.
А Довженко с насмешившим меня тогда украинским акцентом сказал отцу: «Ну, знаешь, Пава, в таком возрасте – и не слазить с чужой жены – это уж слишком!». Все расхохотались, а я, естественно, так и не понял, почему. И вот теперь, в семнадцать лет, глядя на старый с искорками фильм, я в Солнцеву-Аэлиту действительно влюбился, но мне после той младенческой встречи так никогда и не довелось с ней больше увидеться.
Мог я посещать и разнообразные кружки при Доме Кино. Я выбрал кукольный театр и бальные танцы.