Шрифт:
С подростков, как ни странно, мы начинаем тяготеть к неизменности, успокоительно ровной неизменности собственного положения. Я уж был электрощитовым. Два года я занимался в ремесленном училище, чтобы постичь эту глубокую специальность. Я оправдывал усилия моих преподавателей и мастеров: назначен на самую сложную подстанцию. И вот додумался до того, что в близком будущем охладею к своей работе, а может, возненавижу ее. Точно, был я умиротворен тем, что о п р е д е л и л с я и смогу оставаться в этом положении бессчетное число лет. Станислав обретается здесь давненько, со дня подключения подстанции к турбогенератору воздуходувки, а все доволен долей электрощитового. И я, чего еще нужно, другой доли не изберу! Ан не тут-то было: благостно неизменным казалось мне личное трудовое существование, и вот оно начинает оборачиваться постылостью однообразия. Отвращает, отвратит повторяемость. Погоди. Почему поэт Блок поставил на одну доску проклятие и труд? Из-за повторяемости? Из-за плохих условий? Как там? «...Но вот, зловонными дворами пошли к проклятью и труду». Еще там что-то страшное: «...пошли туда, где будем мы жить под низким потолком, где прокляли друг друга люди, убитые своим трудом». Но я-то так не чувствую ни жизнь, ни труд. Мне в тыщу раз легче доменщиков, коксохимиков, сталеваров... Да и они, вероятно... о них не мне судить. Я в их шкуре не бывал. Хотя, конечно, они вкалывают «до сшибачки». И чуть оплошай — сгоришь, как спичка. Сгореть и у нас не мудрено. Чего я раскуксился? Лишь бы война кончилась. Война — вот проклятие, всем проклятиям проклятие. Раскуксился?! Дурында! Я только начинаю жить. Заест скуднота — перекрою судьбу. Как там еще: «...Людей повсюду гонит труд». — Куда? К вину? К отчаянью? К могиле? А что не гонит людей к могиле? Я подберу такую работу, чтоб всегда — как Седа пишет счетчики. Надо придумывать — вот счастье! Запуск моторов-дезинтеграторов, очищающих от пыли доменный газ, придумали инженеры немецкой фирмы. Красивый запуск, последовательный, тонкий, но упростить бы. Обойтись бы без автомата, который слабо сам включается. Притисни медные рожки палкой, да закрепи ее — иначе отпадут друг от дружки. Прочь палочную автоматику! Прочь-то прочь... Чему угодно можно сказать: «Прочь». Что взамен? Предлагай. А, приушипился! Прижми уши и сиди. Недаром весь персонал подстанции — эксплуатационники. Никто ничего не придумал. На готовенькое оборудование пришли. Эксплуатировать. Даже Верстаков — эксплуатационник. Поневоле оскудеешь, и труд, которым все-таки гордишься, гордишься до кичливости, станет проклятием. Для тебя, Антуан де Сент-Готовцев, уж точно. Для Бибко-Язвича. Для Марата? Нет. В Марате, в его натуре, есть такое свойство, что немыслимо представить его, закрывшего себя в клетку единственного дела. Станислав — да. Марат — планер, запущенный в небо: пока дуют ветры и восходят от земли воздушные потоки, он будет совершать полет. Вот, Марат, как я воспринимал тебя, невзирая на наше соперничество! Не лукавлю. Ясно, что я сформулировал свое представление о тебе сейчас, но оно было во мне: так горшок с золотыми монетами до поры до времени лежит где-нибудь в кургане, покуда его не разроют, не определят величину ценности, не привяжут к эпохе, периоду, царствованию с обязательным возглашением того, что это был либо рассвет, либо закат, словно между рассветом и закатом исчезал день, то есть возникало парадоксальное нуль-время.
Марат, помнишь ли ты аккумуляторщиков Травина и Лошакова? Да не оскорбит тебя такой вопрос. Я не всегда помню тех, с кем общался вскользь. Память как бы рюкзак с постоянно увеличивающейся дыркой: сколько ни насовывай — задерживается в нем лишь самое крупное. И они приходили на подстанцию, но позже других, тише, свеженькие (даже во время войны работали только по шесть часов), налегке — запасенные впрок хранились в коридоре аккумуляторной свинцовые пластины, банки толстого стекла, бутылки с кислотой и дистиллировкой.
К нам на второй этаж аккумуляторщики обычно не восходили. Сядут под лестницей, читают, покамест не принесешь наряд на производство работ. Напомнить о себе, выказать раздражение: дескать, ждем, чего вы там волыните, — никогда. Зато уж мы их не томили. Кто пораньше появился, но понукает, метусится, икру мечет, тому наряд после аккумуляторщиков. У Травина, старшего из них двоих, мастера, был принцип: мы сознаем свою ответственность. Однажды он и Лошаков просидели на мартеновской подстанции без дела всю свою смену. В третьем часу пополудни Травин вошел, не доложившись секретарше, в кабинет Гиричева и с ходу произнес фразу, показавшуюся начальнику цеха столь же торжественной, сколь и смехотворной:
— Без взаимного сознания невозможно.
Привыкший умничать на потеху самому себе и для выставления человека на цеховую потеху, Гиричев радостно подскочил в широком, крытом вишневой кожей кресле.
— Ну-ка, философ-самоучка, повтори постулат.
— Коли я сознаю, ты отвечай взаимным сознанием.
— Мало ли что ты сознаешь, ересь какую-нибудь, а я должен петь с тобой в унисон?
— Я правильно сознаю.
— Хрю, хрю, хрю! У мастера по аккумуляторам апломб начальника цеха.
— Коли не согласен, прежде выслушай, потом изгаляйся.
— Все-то ты за взаимность, за лад, за согласие.
— Разве плохо?
— Зависит от обстоятельства, места и времени. Мыслителя из себя корчишь... В «Краткий курс» надо заглядывать.
— Из года в год изучаю.
— Изучал комар пропеллер: мокрое место осталось. Докладывай, что у тебя.
Не было у Травина склонности к докладыванию. Оскорбился. Но никуда не денешься. Норовисто отогнул голову к плечу и объяснил буркающей скороговоркой, что заставило прийти в этот кабинет, куда раньше являлся только для подписки на государственный заем.
Замолкнул Травин не потому, что ему удалось довести до сознания Гиричева свой принцип, а потому, что начальник его не перебивал, следовательно, сдерживался, проникаясь собственным зловещим намерением.
Покосившись на Гиричева, Травин удивился: деспотичные глаза, от встречи с которыми взгляд невольно терял уверенность, увиливал, скрывался за ресницы, смотрели с бархатным сожалением.
— Рано ты родился, Евгений Петрович. При коммунизме твое убеждение будет правилом. Все без исключения сознательны. Пока что не так. И ты свежим примером подтвердил это. Ты и твой помощник ждали сознательно. В результате смена ничегонеделанья. Закон строго взыскивает за минутные опоздания. За смену симуляции я обязан отдать вас под суд.
— Сознательность подвести под симуляцию? Эх!..
— Непреднамеренная симуляция, но симуляция.
— Отдавай. Загрозил.
— Философ, а ерепенишься, как вертухай. Преждевременно уповать на сознательность. Сделай глубокую зарубку под черепушкой. Твое сознательное обернулось преступлением против пролетарской дисциплины. Ты обязан был потребовать наряд. Ты не смел сидеть смену без труда. Насилием, железной требовательностью, безжалостным законом внедряется разумное поведение.
Травин потоптался в замешательстве на малиновой с зелеными полосами ковровой дорожке.
— Чеши теперь домой, претендент на взаимность.
— На взаимную сознательность.
Гиричев не отдал аккумуляторщиков под суд, зато распотешил на следующее утро участников рапорта, проводимого ежедневно, но распотешил так, что у электрощитовых, мастеров, начальников служб осталось на душе гнетущее чувство, будто лишь ему дано идеологически точно понимать сознательность и что никто из них не смеет доверчиво полагаться на взаимную сознательность.