Шрифт:
Неужели эта женщина намерена отказать ему в третий, последний раз?
Почти полночь. Вечер близится к концу. Они отужинали в одной из самых интимных из многочисленных столовых Эвы, побывали на представлении «Микадо» и оба нашли спектакль «живым, но заурядным», и вот теперь сидят вдвоем в Эвиной гостиной, на стене которой доминирует недавняя покупка хозяйки: пейзаж (причудливая ветряная мельница, река, покрытое облаками небо) голландского художника XVII века Яна Штеена, о котором Сент-Гоур до сегодняшнего дня только то и слышал, что он стал чрезвычайно моден среди нью-йоркских коллекционеров. Эва, как многие другие богатые вдовы, следует советам манхэттенского торговца произведениями искусства Джозефа Дювина, срывающего завидные комиссионные с каждой продажи; восхищаясь картиной, Сент-Гоур, стиснув зубы, думает об интригах этого пройдохи.
— Исключительно красиво, это — одна из лучших работ Штеена, — говорит он, в душе давая себе клятву, что, как только они поженятся, он, а не хитрый Дювин будет руководить выбором Эвы по части приобретения произведений искусства. Он предвкушает схватку со знаменитым Дювином, который смеет уверять своих богатых и невежественных клиентов, будто они должны доказать, что достойны искусства, которое покупают его стараниями; например, что они должны дорасти до Старых Мастеров, сначала пройдя через барбизонскую школу и малых фламандцев! Ходили слухи, будто богатой вдове миссис Анне Эмери Шриксдейл он сказал, что она может приобрести картину Джорджоне (которая как раз была у Дювина на руках), но ни в коем случае не Тициана; Пирпонту Моргану позволил, если тот пожелает, купить полдюжины второстепенных работ Рембрандта, но счел, что он «еще не готов» стать обладателем одного из более монументальных произведений; Генри Форду и Хорейсу Доджу, жителям Детройта, Мичиган (города, недостойного великого искусства), вообще не позволял в течение многих лет покупать что-либо из его запасов. («Дювин, должно быть, гений, ибо никто, включая даже самого Абрахама Лихта, до этого не додумался», — вздыхает Сент-Гоур.) Ведь факт, что Генри Фрик, питсбургский миллионер, вынужден был оставить Питсбург, переехать в Нью-Йорк и выстроить дом на Пятой авеню, прежде чем Дювин согласился продать ему кое-какие ценные картины; и, что самое главное, хотя Эву Клемент-Стоддард не назовешь дурочкой, она инстинктивно верит Дювину и не сомневается, что в его руках ее деньги в полной безопасности.
Наконец Эва отворачивается от картины решительно, словно предчувствуя — со страхом? с восторгом? — намерения своего поклонника, садится и, не шелохнувшись, слушает, как Алберт Сент-Гоур голосом, дрожащим от волнения, снова говорит ей то, что она уже хорошо знает: он любит ее, боготворит, уважает, как никакую другую женщину на свете, и хочет жениться на ней как можно скорее.
Эва молча смотрит на свои унизанные кольцами руки, она слишком растроганна, чтобы говорить.
— Надеюсь, я не огорчил вас, Эва? Мне нужно было излить душу. Но если… если вы желаете… если я отвергнут, я больше никогда не вернусь к этой теме. Просто уеду из Филадельфии навсегда.
Смелое, но искреннее заявление. В данный момент — болезненно-искреннее.
Потому что он по-настоящему любит эту женщину. Восхищается ее зрелой трезвостью, ее умом, остроумием; классическими чертами ее лица, строгой простотой и достоинством облика. А богиня любви, несомненно, может вселиться и в женщину, подобную Эве, так же, как и в более молодую.
Сент-Гоур импульсивно целует руку Эвы. Она позволяет ему это, делая лишь робкую попытку отнять руку, словно юная девушка.
Медленно, неуверенно она говорит, что, знай он ее лучше, возможно, и не захотел бы жениться на ней.
С улыбкой, однако насторожившись, Сент-Гоур отвечает, что это невозможно: он и не надеется узнать ее достаточно хорошо.
Продолжая изучать собственные руки, сверкающие драгоценными камнями, которые кажутся неуместными на ее неизящных коротковатых пальцах, Эва говорит, что существуют разные типы знания.
Да? И что же это за типы?
Тщательно подбирая слова, словно опасаясь быть неправильно понятой, Эва объясняет, что один из них связан не с чувствами, а с общественным положением, и что, если бы он знал ее тайну, вероятно, испытывал бы к ней другие чувства… и не так уж стремился бы жениться на ней.
Другие чувства? Это невозможно!
Тем не менее Сент-Гоур начинает ощущать какой-то холодок внутри. Он нерешительно придвигается, чтобы снова взять руку Эвы, вернее, обе ее руки — такие маленькие, такие холодные! — и согреть их в своих ладонях; он мягко говорит, что не может существовать тайны, которая повлияла бы на его любовь к ней… потому что сама душа его тянется к ее душе, ему кажется, он знает ее тоньше и глубже, чем она сама.
Опустив глаза, Эва отвечает, что он добр, очень добр, тем не менее у него о ней ложное представление, если он верит тому, что говорят люди… например, что, будучи вдовой богатого человека, она и сама богата.
Сент-Гоур нежно сжимает ее руки и возражает: для него не имеет никакого значения, ни малейшего, ее финансовое положение.
Но Эва упрямо настаивает, что имеет, должно иметь, потому что он, человек земной, должно быть, возлагает какие-то надежды на этот брак, «как это делали все многочисленные поклонники», которых впоследствии грубо отвратила от нее правда.
— Но, Эва, дорогая, что же это за правда? — тихо спрашивает Сент-Гоур.
Эва делает глубокий вдох и быстро отвечает:
— Я скажу вам, Алберт, но прошу вас сохранить это в тайне. Как известно только моим поверенным и еще двум-трем лицам, у меня, Эвы Клемент-Стоддард, фактически нет денег, я всего лишь являюсь распорядительницей состояния моего покойного мужа, большая часть которого отойдет к его молодому племяннику через два года, когда тот достигнет совершеннолетия. Разумеется, кое-что и мне останется, нищенкой я никогда не стану, но я вовсе не так богата, как полагают многие. Из гордости мне приходилось играть некую роль. Должна признаться, что при всей своей цельности, я лицемерка, существо тщеславное… Этот дом, его обстановка и даже приобретенные мной произведения искусства, в сущности, не мои,я всего лишь их хранительница. И когда это станет известно, Алберт, когда все узнают, каково мое истинное положение, на снисхождение рассчитывать не придется — да я его и не заслуживаю.