Шрифт:
Игра! Какая в ней радость, если даже самую крохотную победу не с кем разделить?
Миллисент Стерлинг достигла совершенства в искусстве лгать и в то же время не совсем лгать. Можно назвать это «выдумками», «сочинительством». С широко открытыми невинными глазами она плетет небылицы, порождая недоразумения среди друзей и поклонников, родственников по линии мужа, прихожан епископальной церкви (старостой которой является всеми уважаемый Уоррен) и даже домашней челяди… преданных слуг-негров. Она осмотрительно не бранит Табиту за проступки Розлин; выражает сожаление, что Родвел не выполнил порученное дело, как, кажется, обещал, или это Джеб обещал? Или все они надавали обещаний своей доброй хозяйке и все подвели ее? Ее ледяное сердце тает, когда она слышит рыдания негритянки, ибо уж рыдать-то негритянки умеют, как никто; или когда ругается мужчина-негр, думая, что рядом нет никого из белых, ибо уж ругаться-то мужчины-негры умеют, как никто. Из чистого каприза она «отсылает» одну из девушек-служанок; из чистого каприза в следующий же понедельник снова берет ее на службу. Своим острым глазом она подмечает, кто из женщин прибавил в весе, у кого наливаются бедра и грудь… кто из мужчин начинает важничать, у кого появляется жадный блеск в глазах и тело напрягается так, что как раз впору изобразить обморок и ненароком опереться на него… это ведь совсем нетрудно! И непоправимо.
Но Милли знает, что для черных слуг она всего лишь белая хозяйка. Жена мистера Стерлинга.
Даже если она прогонит кого-нибудь и тем разобьет ему сердце, рана скоро заживет, потому что его наймет какая-нибудь другая белая хозяйка. Иногда ей представляется, что она единственная в Ричмонде, кто знает секрет: по сути своей большинство негров не «негры», но… кто?
Отец говорит, что наша кожа ни бела, ни черна.
Деление на «белое» и «черное» — лишь невежественный предрассудок.
Отец говорит, что мы стоим в стороне от «белой» расы… и «черной» тоже. Ибо все люди — наши враги.
Но ведь именно темную кожу Элайши она любит, не может не любить, потому что Элайшина кожа — это и есть Элайша; точно так же, как его карие глаза, худощавая подвижная фигура, длинные тонкие пальцы на руках и ногах. Она целовала его ладони: такие бледные! Как ее собственная кожа. При этом оба смеялись. Ибо когда любят молодые, они все время смеются.
В этих горячечных воспоминаниях, посещающих ее на тридцать девятом году жизни, Милли остается самой собою, но все же не до конца. Вот она, обнаженная, ложится навзничь на чужую кровать. В этом эротическом помрачении к ней приходит любовник с горячей шоколадной кожей, еще более настойчивый и требовательный, чем когда-то в Мюркирке. Тот был застенчивый, дрожащий, неловкий; этот нетерпелив . Лайша,шепчет она , Лайша,повторяет она умоляюще, но чувствует, как твердые жадные губы впиваются в ее рот, мешая дышать. Все происходит поспешно, отчужденно. Ее руки отчаянно смыкаются у него на спине, лицо утыкается в шею, на сей раз она не имеет права терять его, отказываться от него; она просыпается, ее бьет дрожь, по телу волнами пробегает желание, она рыдает в испуге. Потом долго лежит в изнеможении и никак не может понять, где она — что это за комната, уютная, пахнущая свежими цветами и ее собственными любимыми духами?
«Почему ты делаешь мне больно, Лайша? Ведь ты же знаешь, что я всегда любила и люблю тебя. И если ты „черный“, а я „белая“, какое это к нам имеет отношение? И что намдо отцовского проклятия?»
С тех филадельфийских дней, когда она блистала в качестве прекрасной загадочной дочери Сент-Гоура, Милли следила за принцем Элиху, негром-радикалом, которому уже тогда пророчили не больше года жизни. Отец отказывался говорить с ней о принце Элиху так же, как и о бедняге Терстоне, но Милли и не нуждалась ни в чьих подтверждениях, чтобы знать то, что и так было ясно из фотографий в газетах и журналах, которые она не пропускала. «Так — точь-в-точь — быть похожим на Лайшу нельзя. Так не бывает».
А что там с этим его учением, будто вся белая раса проклята и только цветные будут спасены?
Милли считает, что это остроумный вариант великого проекта отца — Общества по восстановлению наследия Э. Огюста Наполеона Бонапарта и рекламациям. У Лайши это Всемирный союз борьбы за освобождение и улучшение жизни негров, который объединяет более ста тысяч членов и планирует к 1935 году переселить негров в Африку. Не может быть, что это всерьез, наверняка все существует только на бумаге. Отличная Игра, хотя и опасная.
Тем не менее многие, и белые, и черные, судя по всему, воспринимают принца всерьез, одни как спасителя, другие как безумца или предателя родины. Когда-то Миллисент с изумлением прочитала, что принц Элиху добровольно вернулся из Центральной Америки и сдался федеральным властям в Сан-Франциско, готовый ответить на абсурдное обвинение в «подстрекательстве к бунту в военное время»; приговор был суров — двенадцать лет без права досрочного освобождения, на этом настоял Генеральный прокурор Палмер (правда, в конце концов президент Гардинг помиловал Элиху — к ужасу свекра и свекрови Милли Стерлинг, этих застенчивых христиан-расистов, какими были, в сущности, все белые ричмондцы).
Но как это могло случиться? — спрашивает себя Милли. Неужели Лайша не послушался отца и позволил себе уступить соблазну Игры?
Милли уже давно беспокоилась, как бы с Лайшей не случилось чего-либо дурного — чтобы он не получил удара по голове или не заболел какой-нибудь тяжелой болезнью… (Как расстроили ее газетные сообщения о том, что во время трехмесячной поездки по Африке он слег с опасным заболеванием.) Потому что у нее в голове не укладывается, как это Лайша, которого она знала так близко, ближе всех остальных братьев, мог поверить в подобную дикость: будто белые — это падший, больной и обреченный народ; всего лишь засохшая ветвь изначального древа человеческого — негров. Не говоря уж о том, что эта теория сомнительна с научной точки зрения, во всяком случае, ее отвергают авторы таких журналов, как «Атлантик мансли», Милли-то — белая, это факт, а ведь ее Лайша клялся любить вечно. «Как он может считать, что белые ниже черных? В любви мы были равны, ему это хорошо известно».
Дуракаваляние — это словечко сделалось чем-то вроде пароля той красочной эпохи, его то и дело встречаешь в популярных песенках, комиксах, анекдотах. Милли смеется, полагая, что дуракаваляние — всего лишь мода, а Лайша бежит впереди моды. Чем невероятнее ложь, тем легче в нее верят.
«И все равно, — убеждает она себя, — я для него всегда буду желаннее любой негритянки, будь я хоть сто раз белой».
Однако: может ли Милли оставить детей? Да, может, если Лайша будет настаивать. Или: нельзя ли взять их с собой? «Если мы, например, сбежим в Европу? Говорят, он богат, да и у меня есть кое-какие деньги. Дети смогут приезжать к нам… если пожелают. На время». Она расхаживает по верхнему этажу старого уютного дома, разрабатывая планы, репетируя. Что она скажет Уоррену? Что скажет Лайше? Детям?