Шрифт:
Ковальский не произносит ни слова. Кто знаком с Ковальским, тот понимает, что он не молчит, а сдерживает себя; неизвестно только, как долго он вынесет это противоестественное состояние, пока они носят ящики молча, это устраивает Якова. Но вместе с тем и тревожит. Ковальский и молчание, красные пятна на щеках появились у него не от усилий. Они молчат целых три ящика. Яков никогда не начнет первым, ведь ему нечего сообщить, однако молчание стоит ему нервов. Мы перехитрим тебя, приходит Якову в голову, мы поставим тебе ловушку, невинный разговор может заставить тебя забыть вопрос, который пока ты держишь про себя, о чем бы только заговорить… а потом свисток на обед — и попробуй, найди меня.
— Ты не знаешь средства против выпадения волос? — спрашивает Яков.
— С чего это ты вдруг интересуешься?
— Потому что у меня каждое утро расческа полна волос.
— Нет такого средства, — говорит Ковальский, и Яков ясно слышит, что эта тема его не волнует.
— Но ведь что-то же можно сделать? Я вспоминаю, что ты у себя в парикмахерской втирал одному клиенту какую-то жидкость в голову, кажется, зеленую.
— Так, для обмана. Я многим ее втирал, с таким же успехом я мог бы втирать им чистую воду. Но некоторые обязательно хотели. Потом, она была не зеленая, а желтая.
— И нет ничего, что помогает?
— Я ж тебе сказал.
Итак, они работают молча, в груди у Якова растет надежда, что он ошибается, Ковальскому ничего от него не нужно, он взялся за ящик просто потому, что оказался ближе других, и красные пятна на щеках от усилий или от клопов. Что ни говори, в Ковальском есть много хорошего, он может привести сколько угодно примеров, как-никак они, можно сказать, друзья. Яков смотрит на Ковальского, с которого пот катится градом, уже гораздо приветливее, он глазами просит у него извинения, только глазами, потому что, к счастью, и упреки не высказываются вслух. С каждым ящиком, который они молча тащат к вагону, подозрение отступает все дальше, по всей видимости, Ковальский его не заслужил, Яков держит зло на невиновного.
И вдруг, когда недолго осталось до обеденного перерыва, Ковальский вылез-таки со своим вероломным вопросом — без всякой подготовки, униженно и вроде бы наивно он говорит:
— Ну так что же?
Только это и ничего больше. Яков вздрагивает, мы ведь знаем, что именно имеет в виду Ковальский. И вся злость вспыхивает вновь, Яков чувствует себя обманутым, красные пятна на лице Ковальского те самые. И не случайно он стоял поблизости, он поджидал его, он его подстерегал, он целый день готовил про себя это гнусное «ну что же». Он молчал до этой минуты не из тактичности, Ковальский понятия не имеет, что такое такт, он молчал потому, что видел, как Яков ссорился с Мишей, и ждал благоприятного момента, хладнокровно и расчетливо — он и есть такой по своей натуре, — чтобы усыпить его, Якова, бдительность, пусть сначала Яков успокоится.
Яков вздрагивает; самое страшное в этом гетто, что нельзя просто повернуться и уйти, не рекомендуется повторять эту игру каждые пять минут.
— Есть новости? — спрашивает Ковальский, это звучит уже яснее. У него нет никакого желания объясняться взглядами, если до тебя не доходит мое «ну так что же», получай вопрос напрямик.
— Нет, — говорит Яков.
— Ты хочешь, чтобы я тебе поверил, будто на войне за целый день ничего не происходит? За целый день и за целую ночь?
Они ставят ящик на край вагона, идут вместе к складу, Яков собирается с духом, и Ковальский ободряюще кивает ему. И тут он теряет самообладание и говорит громче, чем рекомендуется в подобных обстоятельствах:
— Слушай, оставь меня, наконец, в покое! Я сказал тебе вчера, что они в двадцати километрах от Безаники? Тебе этого мало?
Разумеется, Ковальскому этого мало; русские находятся в двадцати километрах от какой-то Безаники в то время, как он находится здесь, как же этого может быть достаточно, но у него нет времени, чтобы сразить Якова, момент неподходящий, он оглядывается испуганно, потому что Яков забыл про осторожность. И действительно, совсем близко от них стоит охранник, они должны пройти мимо него, а он уже поглядывает в их сторону. Форма сидит на нем неловко, он слишком молод для нее, они уже заприметили этого солдатика, он орет и ругается, но пока еще не научился чуть что пускать в ход кулаки.
— Что вы между собой не поделили, дерьмо собачье? — спрашивает он, когда они проносят мимо него свой ящик. Во всяком случае, слов солдат не разобрал, слышал только громкие голоса, значит, легко можно отговориться.
— Мы все поделили, господин охранник, — надрывается Ковальский, — просто я глухой на одно ухо.
Солдат приподнимается на цыпочки, стоит, покачиваясь, потом поворачивается и уходит. Ковальский и Яков берут следующий ящик, эпизод остается без комментариев.
— Послушай, Яков, ведь прошел целый день. Двадцать четыре долгих часа. Хоть на несколько километров должны же они были продвинуться за это время!
— Да, на три километра по последним сообщениям.
— И ты говоришь об этом спокойно! Каждый метр имеет значение, я тебя уверяю, каждый метр!
— Что такое три километра, — говорит Яков.
— Тоже скажешь! Для тебя это, может быть, ничего, ты каждый день узнаешь новости. Но три километра — это три километра!