Шрифт:
— Пелагея Тимофеевна, мы пришли вам напомнить, что ордер на вашу квартиру готов и ссуда тоже готова. Вам бы приехать в Броды, получить и то и другое. А то уж все в Троице получили, а вы — нет. Приехали бы, на дом свой будущий посмотрели. На квартиру заглянули. На лифте прокатились. Когда вы приедете? Когда вас ждать, Пелагея Тимофеевна?
— Да не жди меня, милая, не приеду, — шевельнулась старуха. — Не давайте вы мне этот орден, нету у меня никаких таких заслуг. Не поеду жить в Броды. Дождусь, когда воду сюда погоните. Соберусь и перед самой водой съеду.
— К детям, что ли? — спросил Фотиев. — А дети где живут?
Старуха посмотрела на него, не собираясь отвечать сразу.
Что-то разглядела в его лице. Что-то ей в нем понравилось. Тихонько усмехнулась, вцепилась пальцами в узелок на платке, распустила, откинула углы. Стянула с головы платок, огладила седые волосы. Провела по лицу ладонью, словно омыла невидимой водой. Замерцала синими глазками. И вслед за ней заморгала многоглазно изба — застекленные в раме фотографии, чашки в шкафчике, сучки в потолке.
— Троих родила, — сказала она, глядя на ввинченное в матицу кольцо от люльки, призывая это кольцо в свидетели. — Сеню, Клаву и Колю. Всех тут растила. Пока со мной жили, берегла. А ушли из дому, другие люди стали их беречь. Кого как сберегли. Кому какие люди достались.
— А кому какие достались? — настойчиво спрашивал Фотиев.
Антонина видела — эти расспросы не пугают старуху. Она доверяет Фотиеву, готова ему отвечать.
— Сеню в матросы забрали, на лодку морскую. Сеня на лодке под водой плавал. Как ушел из дома, и начал мне сниться. Будто идет Сеня в подполе, в пещере и руками перед собой разгребает. А я впереди иду и показываю: «Сюда, сюда, Сеня! Сюда иди!» И всегда его из подпола на свет выводила. А раз приснилось, идем мы, я впереди, а он сзади. Вывожу я его на свет, а он мне: «Не могу, мама, идти не могу! Воздуху не хватает!» Оглядываюсь, а он на меня смотрит, белый, белый. Сам руками гребет и на месте стоит. Я кричу: «Ко мне, Сеня! Ко мне!» А он: «Не могу больше, мама!..» Проснулась в слезах. А через месяц мне военком бумагу принес: утонул Сеня, лодка его морская утонула. Аккурат в тот день, когда он мне снился… Так вот первого, Сеню моего, сберегли!
Она оглянулась на застекленную раму, где были старухи, младенцы, покойники, женихи и невесты. Из многоликой толпы спокойно и чисто смотрело молодое лицо моряка.
— Вторая моя, Клавдия, уж больно красива, шустра. «Чего, — говорит, — мама, я буду здесь с тобой жить. Поеду в город, стану на балерину учиться». Уехала. Где-то она там танцевала, не знаю. В письме написала — замуж вышла. Вышла не вышла, а какой-то ее там человек увидел, богатый, большой. С ним жила. Потом, говорят, какое-то дело нехорошее вышло, неприятность какая-то. И она от него съехала, гдей-то в клубе работала. И там ее врач-зубник увидел, опять к себе взял. Хорошо жила, хотела ему ребенка родить. А он не велел. Она над собой какую-то беду учинила, выкидыш сделала Долго болела, должно всю красоту потеряла. Зубник-то и прогнал. Потом за майора вышла, за военного. С ним куда-то поехала, далеко. Ничего не писала. Потом прислала письмо: «Мы, — говорит, — с моим майором расстались. Ничего, — говорит, — мама, не вышло!» А потом познакомилась с шахтером, вместе поехали за углем на Север, кудай-то на остров, где темно круглый год. И там шахтера этого углем завалило. И она, Клава моя, одна там без мужа живет, на острове. Но обратно на землю ехать не хочет. Написала: «Тут, — говорит, — хоть и остров, и тьма, и лед голый, но хорошо зарабатываю»… Вот так вот вторую, Кланю мою, красавицу, сберегли…
И опять в застекленной раме среди многолюдья появилось, как луна в облаке, красивое девичье лицо, ее толстая коса на груди.
— А третий мой, младшенький, Коля, работает бухгалтером в магазине, в Саратове. Я ему пишу: «Коля, ежели у тебя работа такая, с деньгами, считай их лучше, и боже тебя упаси себе брать, а то в тюрьму попадешь. У нас двух бухгалтеров в сельпо в тюрьму посадили, себе деньги брали. А у тебя жена, дети, мать старая!» А он мне пишет: «Не волнуйся, мама, я не беру чужого, живу честно». Вот я к нему и поеду внуков нянчить. Зачем мне ваш орден? Квартиру мою кому другому отдайте, кому жить негде, а весной, когда вы воду большую погоните, Коля за мной приедет, возьмет в Саратов. Он, Коля, тихий, домашний, от него внуки есть. Поеду внуков нянчить!
Антонина смотрела на кольцо от люльки, ввинченное в смуглую матицу. На маленький обруч, сквозь который пронырнули, пронеслись три детские жизни. Выпорхнули из избы.
Фотиев слушал старуху, и лицо его выражало не сострадание, не жалость, а пристальное внимание, будто он вслушивался в себя самого. Да старуха и не жаловалась вовсе, а просто рассказывала, куда, в какую жизнь выпорхнули ее дети. Эта жизнь была их общей жизнью, они все в нее выпорхнули, и не стоило им жаловаться друг другу на эту общую долю. Вот что чувствовала Антонина, наблюдая Фотиева. Он был свой для всех. Все испытывали к нему доверие. Не жаловались, а рассказывали, доверялись ему. Как и сама она, Антонина.
— Много вы пережили, Полина Тимофеевна, — сказал Фотиев. — Матери наши много что пережили.
— Много, — согласилась она. — Меня немец два раза стрелять водил. А кто я была? Девчонка! Партизанам хлеб выносила. Маво дядю, Егора Даниловича, немец на ветле повесил. Вот она, ветла-то, жива, а сук, на котором Егор Данилыч висел, засох… Муж мой Антон Кузьмич с японского фронта без одного глаза явился. Поженились, скоро и второй глаз потух. От слепого детей родила. Была ему — и руки, и глаза. А ничего, хорошо прожили, дружно… Пережито много, нажито мало, — Она повела рукой по чугункам в печи, по цветку в консервной банке, по тряпичному половику. — Может, и хорошо, что мало. Все одно под воду уйдет. Вам на той стороне, на станции, жить, а нам тут тонуть.
И сказала она без упрека, не виня их. явившихся с той стороны. Не было у нее осуждения, а только забота о внуках, о сыне, о своей непутевой дочке.
— А что люди о станции говорят? — спросила Антонина. — Должно, бранят ее. Она виновата, что вас заливают.
— Кто и бранит, а кто говорит — хорошо. Хотят в Броды ехать, по-городскому жить. Разное говорят. Как ее начали строить, один старичок, печник, Иван Финогенович — помер пять лет назад, — говорил: «Ну, — говорит, — люди, смотрите. Немец нас не извел, а теперь свои возьмут изведут. Следите, — говорит, — скоро начнутся признаки, как нас изводить станут. И признаки все из воды». И правда, все признаки из воды пришли, а весной сама вода придет, и всему конец.