Шрифт:
Наши «свободные» жены следовали за мужьями, чтобы постараться облегчить их участь, и поэтому старались избегать ссор с Петровым. Я знала, что если бы стала протестовать против его поведения, то навлекла бы неприятности на всех своих товарищей.
Миновав Тюмень, мы увидели очередную партию приговоренных на барже, плывущей в Томск. Боже! Какой грубости, жестокости, неуважению к правам тела и души подвергались мы и эти несчастные! На всем пути до Кары нас сопровождала оборванная, злобная, ожесточившаяся, проклинающая все на свете толпа человеческих существ.
Баржа была маленькой, грязной и вонючей. Наше отделение «для благородных» представляло собой отвратительную, гнусную дыру. Можно было себе представить, что творилось в темном, переполненном трюме баржи.
В Тюмени от нас отделились Скворцовы, направлявшиеся в ссылку куда-то в Западную Сибирь. Стахевич был сослан в Березов. Пока мы находились в Томской тюрьме, туда пришли мать и сестра Квятковского, надеясь повидаться с ним. Им пришлось обхаживать всех офицеров и умолять Петрова разрешить им получасовое свидание. Когда на следующий день мы покидали тюрьму, обе женщины ждали у ворот, чтобы бросить последний взгляд на любимого человека. Петров впал в ярость. Он велел оттащить рыдающую мать в сторону, и мы уходили, оставив за спиной слезы и причитания. Квятковский кинулся назад, обнял мать и сестру и вернулся в строй под аккомпанемент криков и угроз Петрова.
Мы продолжали путь на восток, ожидая, что дальше будет только хуже. Я не пыталась бежать. За нами постоянно следило сорок глаз, а кроме того, любая такая попытка с моей стороны принесла бы огромные неприятности моим товарищам. Я заметила, что они вопросительно смотрели на меня всякий раз, как предоставлялась малейшая возможность побега. Однажды вся наша охрана куда-то ушла, оставив нас одних на постоялом дворе. Вероятно, в тот момент Петров предавался послеполуденному сну, а старшие и младшие жандармы, не желая оставлять свой обед, на несколько минут опоздали со сменой караула. Мы обменялись изумленными взглядами. Я говорила себе: «Ты не воспользовалась этим шансом. Ты остаешься здесь. А там люди работают, полностью посвятив себя своему долгу». Я ощущала чувство вины.
Наш путь лежал в Красноярск. Большая тюрьма в этом городе была старой, грязной и вдобавок заражена тифом. Мы пробыли в ней два дня и поспешили дальше. Нам предстояло проехать еще тысячу верст до Иркутска, а затем еще полторы тысячи до каторжной тюрьмы на Каре. Добраться туда было необходимо прежде, чем начнутся морозы. Мы снова мчались как безумные, снова загорались оси и пыль разъедала нам глаза. Мы слабели от недостатка сна, от грязи, голода и варварской тряски кибиток, в которые даже солому не постелили.
Однажды на полпути до Иркутска Николай Аполлонович Чарушин, и без того изнуренный и хрупкий, не смог встать на ноги. Он лежал в кибитке почти без сознания. На станции товарищам пришлось переносить его в новую кибитку. У него был жар, он отказывался от еды и мучился от жажды. Петров не снизил темпа даже на полчаса. Он отказывался верить в болезнь Чарушина, не звал врача в тех местах, где того можно было найти, и даже запретил снимать с больного кандалы, чтобы облегчить его страдания. Потеряв терпение, я попросила Петрова оставить Чарушина в одной из больниц, которые мы проезжали. Но чем настойчивее я умоляла, тем грубее становились его ответы. Наконец я высказала все, что о нем думаю. Жандармы стояли чуть поодаль и слушали с большим интересом.
В Иркутске стало ясно, что у Чарушина тиф и дальнейший путь убьет его. Петров упорно отрицал, что Чарушин болен, и утверждал, что тот хочет остаться, чтобы сбежать. Иркутские власти оказались не менее бессердечными. Они не стали класть Чарушина в больницу, а, напротив, поместили его с женой в темную, душную камеру-одиночку. Все полтора месяца, что он лежал при смерти, с него не снимали кандалы, а его жене запретили покупать продукты. Как только он начал вставать на ноги, его отправили на Кару, до которой было полторы тысячи верст пути.
В то время в сибирских тюрьмах не существовало какого-либо порядка. Они представляли собой независимые государства, где царили насилие, злоупотребления, кражи, грязь, зараза и беспорядок. Узник не имел абсолютно никаких прав. Он был обязан хранить полное молчание и подчиняться всем законам тюремной жизни. Полная покорность при таком состоянии вещей означала бы гибель, и узники изобретали сотни способов обойти все эти препятствия, в результате чего вдоль всего главного тракта расцвела столь изощренная система связей, подкупа, подделки паспортов и прочего, что тюрьмы считались не местами заключения, а центрами, где заключенный мог удовлетворить свои желания. В тюрьмах ходило множество поддельных банкнот высокого номинала. В Сибири было полно полудиких племен, не отличавших настоящие бумажные деньги от фальшивых, благодаря чему процветала широкомасштабная подделка денег.
Тюрьмы давно не ремонтировались и находились в ужасном состоянии. Они были грязными и некрашеными. В коридорах не подметали; печи и дымоходы не чистили. Света не было, кроме единственного тусклого, коптящего фонаря в конце коридора. Днем в тюрьмах царила абсолютная тишина. Однако по вечерам, когда можно было не опасаться вмешательства властей, заключенные переговаривались через оконца в дверях камер. Начавшиеся разговоры продолжались всю ночь. Иногда они велись на русском языке, иногда на тюремном жаргоне, обильно пересыпанном непристойностями. Но если узники знали, что по соседству сидит «политический», они обычно старались следить за языком.