Шрифт:
Я имею в виду — чего жена, естественно, не понимает, — что выдам себя за умудренного опытом знатока живописи. Это часть плана, который у меня возник, когда мы уходили от Кертов. Я пока не представляю, как буду его осуществлять. Для начала, разумеется, придется часа два поработать со справочной литературой. А что дальше? Наклеить бороду, надеть темные очки и изобразить иностранца, изъясняясь с акцентом? Или, может, попробовать выманить у Тони картину якобы для того, чтобы ее мог осмотреть потенциальный покупатель? Скажу, что он не хочет раскрывать себя. Правильно, он хочет сохранить инкогнито! Но почему? Что сказать Керту?
Потому что это анонимный покупатель. Точно. Все знают, что такие существуют. В конце концов, Тони нужен от меня именно покупатель, и вряд ли его удивит, если окажется, что мой протеже не любит публичного внимания. Предположим, у него есть для этого основания. Например, он король преступного мира, итальянский «капо» проявляющий пристрастие к развращенной напыщенности сейченто. Тут кроется, скажу, что-то не совсем честное, если не явно криминальное. Да, это должно понравиться Тони Керту с его слабостью к окольным путям и закулисным махинациям. Особенно если этот таинственный покупатель готов выложить наличные.
Кейт отказывается от приманки — не хочет вникать в мою тайну. Когда мы добираемся домой, она демонстративно усаживается кормить Тильду — мать и дочь безмолвно сливаются в единое целое, и доступа в их мир у меня нет и быть не может. Тема повисает в воздухе до тех пор, пока Тильда опять не засыпает и мы не начинаем раздеваться перед обогревателем, готовясь ко сну.
— Я знаю, что ты любишь быть обходительным со всеми, пусть даже твоя любезность — одни красивые фразы, — говорит Кейт, и слова ее звучат примирительно, тем более что ей приходится почти шептать из опасений разбудить Тильду, чья люлька стоит совсем рядом с нашим супружеским ложем. — Но если ты забудешь об осторожности, они опять нас пригласят.
Все верно. Но я говорю ей о другом:
— Обе бутылки с горячей водой — на твоей половине кровати.
Ее вдруг поражает еще менее приятное предположение:
— Ты что — намекаешь, что теперь мыдолжны их пригласить?
— О Боже, конечно, нет, — отвечаю я. Будем надеяться, в этом не возникнет необходимости. У нас им делать нечего — лучше уж мне зачастить с визитами к ним. Стану в их глазах авторитетным специалистом по ненужным произведениям искусства, подобно тому как Скелтон — специалист по канализации и аперитивам, или упомянутый Лорой священник — мастер утешить умирающих в приходе. Надо, чтобы все здесь привыкли к моей роли услужливого знатока искусства. Я уже представляю, как через неделю-другую сообщаю Тони конфиденциальным тоном: «Мне кажется, я смогу убедить своего наркобарона дать за „Елену“ побольше. Может быть, ему стоит взглянуть заодно и на вашего „истинного голландца“»?
Однако прежде мне необходимо серьезно поработать. Сначала разберемся с pretmakers. Ну, это легко, потому что в кухне я держу словарь голландского языка вместе с остальными справочниками по Фландрии. Pretmaker, pretmakerij — весельчак, веселье. Так вот что задумали эти танцующие люди на склоне холма — хорошенько повеселиться! Мне самому хочется пуститься в пляс от этой мысли.
Но дальше будет потруднее. Мне предстоит узнать как можно больше о моих веселящихся человечках и их создателе. Мне необходимо собрать материал, который убедил бы Кейт. Из города мы привезли с собой все книги, которые могут понадобиться нам обоим, но ни она, ни я не предполагали, конечно, что мне потребуются сведения именно об этом художнике и его периоде. Я должен добраться до библиотек и книжных магазинов, которых среди этих лесов и полей все равно не сыскать. Мне придется вернуться в город, только что покинутый нами, как предполагалось, на целых три месяца. Я внутренне готовлюсь к неприятностям. Чтобы сделать мои отношения с женой еще лучше, я вынужден их сначала ухудшить.
Со своей последней фразой я жду до того момента, пока моя рука не оказывается на выключателе.
— Подбросишь меня завтра утром до станции? — спрашиваю я. — Мне нужно кое-что проверить в городе. Вернусь вечером и еще успею приготовить ужин.
Я выжидаю, чтобы она успела разглядеть выражение предельной честности на моем лице, затем щелкаю выключателем — и спасительная темнота скрывает от меня ее недовольную гримасу. Тишина. Кейт переворачивается на другой бок, спиной ко мне. Ей уже ясно, что я опять что-то замышляю и намерен использовать свой замысел, чтобы увильнуть от работы над книгой.
Мне вдруг приходит в голову, что она могла предположить, будто мое новое увлечение — «Елена». Я заливаюсь беззвучным смехом. Затем я начинаю думать о веселящихся крестьянах с картины и вспоминаю наше с Кертами сегодняшнее натужное веселье. Меня снова разбирает смех. Но даже необъяснимое сотрясение кровати не провоцирует Кейт на новые вопросы.
Полночи я не сплю, слушая, как ворочается в своей люльке Тильда, то почти просыпаясь, а то вновь погружаясь в сон. Я не могу заснуть, потому что меня временами охватывает туманящее разум волнение, а потом на смену ему приходят до боли четкие и взвешенные мысли, от которых становится не по себе. Когда в три часа ночи дочка просыпается, чтобы потребовать очередную порцию молока, я не уверен уже ни в чем. Неужели мои выводы были ошибкой?
Вновь и вновь у меня в голове всплывает мрачная, непонятная фраза: пролог окончен. Пролог к чему? Этого я не знаю. К моему новому проекту. К нашему супружеству. К настоящей жизни… Веселье окончено. Отныне все очень серьезно.
МОЯ КАРТИНА
Есть в истории живописи картины, которые, как люди, тянутся к свободе. Им удается вырваться за рамки того ограниченного мирка, в котором они были созданы. Они покидают родное гнездо, избавляясь от влияния традиции, в рамках которой были созданы и которая, казалось, исчерпывающе определяла их смысл и значение. Они вырастают из своего времени и места создания, обретая всемирную и вечную славу. Они становятся частью того свода имен, образов и сюжетов, которые мы без колебаний включаем в понятие «мировая культура».