Шрифт:
– Если это так, рабыня ослушалась…
– Эта женщина, твоя Чула, ослушалась меня. Я с ней покончил. Она больше не имеет ко мне никакого отношения. Видишь, Финнук, здесь много свидетелей, которые это слышат.
Чула завыла. Она упала лицом в грязь и заколотила ногами.
– Подожди, Тувек Нар Эттук, – увещевал Финнук. – Она сделала глупость, и ты должен побить ее. Но не выбрасывать же ее за это. Как же твои сыновья?
– Они не сыновья мне. Я отказываюсь от сыновей этой матери. Может быть, она и в этом была нечестна со мной. Мне что же, покрывать ее распутство?
Он тяжело топтался вокруг своего костра, бросая свирепые взгляды, в растерянности.
– У нее было приданое, – сказал он наконец.
К этому я был готов. Я швырнул рядом с Чулой кожаный мешок с золотыми кольцами, военными трофеями, стоившими больше, чем то, что он дал мне с Чулой, не вернув изумруд, который теперь носила Тафра. Он тут же указал мне на это.
– Эшкирская рабыня, которую испортила твоя потаскушка, принесла мне корсаж из изумрудов. Финнук может прийти и выбрать.
Он покачал головой. Он не хотел сдаваться на этом, но не мог найти выхода. Кроме того, я выглядел злым, бешено злым, как бык, которого не пускают к коровам. На самом деле я не был так зол, только опьянен массой новых до боли эмоций. Я выкраивал себе одежду по своим меркам, и Финнук с его дочерью попадали за линию среза.
– Тувек-Нар-Эттук, – сказал он, – она недостойная пыль. Она огорчила тебя, и я ее проучу. Я подержу ее в палатке моих женщин несколько лун. А потом ты решишь.
Я пожал плечами.
– Это мне безразлично. Бери ее и бери золото. Мне она не понадобится, пусть даже упадет луна.
При этих словах Чула поднялась. Она рванула на себе волосы и пронзительно закричала:
– Тувек! Тувек! Тувек!
Безумнее ее глаз я еще не видел. Они говорили мне о моей несправедливости к ней, мне стало неприятно. Но в моем мире не было места ни для кого, кроме одной.
– Я женюсь на эшкирской женщине скорее, чем возьму эту кобылу, – сказал я.
И я пошел прочь от костра Финнука, и снова позади меня царило молчание, только потрескивал огонь.
После этого я пошел к Котте. Она встретила меня у полога.
– Я пришел за эшкирянкой, – сказал я.
– Неужели, воин? – сказала Котта. – Я обработала рану, но у нее жар, у твоей рабыни. Если ты возьмешь ее в свою палатку и ляжешь с ней, ты ее убьешь. Городские женщины по большей части несильные, и она не выдержит этого.
– Тогда я не лягу с ней, – сказал я. – Пусть остается здесь.
Слепые глаза Котты, которые, казалось, все видят, нервировали меня.
– Это новая болезнь, – сказала она. Но когда я нырнул в палатку, она добавила:
– Тафра еще не видела своего сына сегодня вечером, я думаю. – С Тафрой будет ее муж, – ответил я. – Я пойду завтра.
В палатке целительницы стоял сумрак, темный дымный свет. Демиздор лежала на коврах, голова ее была отвернута от меня. Я увидел, что она без маски; только легкая кисея ее светлых волос скрывала лицо. Сердце у меня так забилось, что палатка запрыгала перед глазами. Но я подошел к ней спокойно.
– Демиздор, – сказал я, – я отвел эту женщину назад к ее отцу. Другие мои жены не обидят тебя. А когда закончится время битв, и мы придем на летнюю стоянку, я женюсь на тебе. Ты будешь моей первой женой вместо Чулы. Очень тихо она спросила:
– Смогу ли я вынести эту ни с чем не сравнимую честь?
Под цветком все еще была гадюка, как я убедился. Я не ответил. Я приподнял пелену белокурого шелка с ее щек и нежно повернул ее лицо к себе. Ресницы ее дрогнули, как во сне; она ни за что не хотела смотреть на меня.
– Ты будешь носить городскую маску, – сказал я. – Не серебряного оленя, та у другой. У меня есть лучше, серебряная рысь с янтарными украшениями для волос. И я достану для тебя тонкой ткани у моуи. Она будет лучше для твоей кожи.
– Почему ты утруждаешь себя ухаживаниями за мной, воин? – проговорила она. – Я твоя собственность. Ты можешь использовать меня в любое время, как пожелаешь.
И тогда, я не мог бы объяснить как, но я понял – может быть, по ее глазам или тону, который не был холодным и резким, как раньше, – что она в тех же сетях, что и я.
Я наклонился и поцеловал ее. Несмотря на болезнь, губы у нее были прохладные и свежие. Она схватила мои руки и прижала меня к себе. Я никогда не мог представить себе, что нечто подобное может сделать меня счастливым.
Однако когда я отпустил ее, она отвернулась от меня и снова спрятала свое лицо, шепча на своем языке, который я не мог больше понимать. Ее любовь ко мне, должно быть, бродила в ней уже какое-то время, превратившись против ее воли в вино, которое я только что попробовал. Тогда мне не пришло в голову, что ей стыдно смотреть мне в лицо, что она может считать унизительным для своей крови и гордости и даже сомневаться, в своем ли она уме, если страстно желает того, на кого ее род плюет.