Шрифт:
«Вы читаете мое письмо, — пишет он 7 апреля 1964 года, — а я вывожу на подводе в поле навоз и известь. Не ждите более подробных описаний, благодарите небо, что бумага не воняет. Ирония ничем не лучше жалобы. Между ними =. Это известно давно, потому все относятся к юмору настороженно. Не отступайте и вы от правила».
«13 апреля будет 2 месяца этому беспорядку, но я считаю с января».
А вот через месяц, 13 мая: «Рада, напиши мне еще: у тебя неплохо выходит».
Я, конечно, вся раздулась от гордости. И не отнесла это к простой вежливости — во-первых, потому, что она была Иосифу не слишком свойственна, а во-вторых, Эдику он тут же рекомендует нечто противоположное: «Надеюсь получить от тебя письмо без описаний приморских красот!» Благосклонность к моим эпистолярным способностям Иосиф высказал еще раз через много лет, когда, приехав в Америку, я изложила ему житье-бытье новых эмигрантов. Тогда для нас не было страшнее слова, чем TOEFL (Test of English as a Foreign Language), и все разговоры вращались вокруг него. В письме к Иосифу в Анн Арбор я изобразила кошмарное страшилище по имени Мефис- Тойфл и очень его этим позабавила.
Но баловал он меня главным образом стихами. Так, одно сугубо конфиденциальное письмо к Эдику имеет дополнительное вложение: «Посылаю Раде 4 стихотворения. Я написал еще много других, несколько длинных, но лень перестукивать, настроения все совсем нет». Это были «Деревья в моем окне…», «Тебе, когда мой голос отзвучит…», «Орфей и Артемида» и «На отъезд гостя». «Орфея и Артемиду» покажите Мэри: у нее нет, хоть и давно написано. Но это вариант — у меня еще целых четыре, но это самый понятный. Adios». И еще приписка: «Больше никому не давайте».
Некоторые поручения просто невозможно было исполнить. Например, передать привет нашей общей знакомой Инне Завадской, которая жила в Варшаве и связь с которой была тогда очень затруднена, — проще было дождаться ее регулярных приездов домой.
Или такое внезапное послание, от 20 ноября 1964 года:
«Эд, милый! Возьми магнитофон, позвони Найману и скажи, что велел сводить тебя к Майку, чтобы записать Пёрселла: Музыка на смерть королевы (Марии?). Когда запишешь — лучше побыстрее — прогони ленту Мэри. Привет Радке, Дите. Что ж не пишете? Ваш И. Б.» И еще поперек этих строк: «Это — самая грандиозная музыка на свете!»
Хорошо, я верю, что это так, но: Майк? Очевидно, речь идет о Михаиле Петрове. Мы не были с ним знакомы, как, впрочем, и с Найманом — а тут срочный приказ — уговорить кого-то поехать, записать музыку…
Летом 1964 года Эдик уехал в поле в Приморье, а я — на Куршскую косу. Это обстоятельство подвигло Иосифа на такие строки про море: «Оно, как (вогнутые) скобки, заключает в себя вашу жизнь с Запада и Востока; собственно — всю землю. Представь также, что случится такой день, когда он — на Востоке — и ты — на Западе — одновременно полезете вдруг купаться и, таким образом, вдруг вынырнете за скобки вашей жизни (и всего бытия), как тот монах на старинной картинке, выглядывающий за край мироздания». Эти строки я часто вспоминала много лет спустя: и на обоих берегах Атлантики, тоже похожих на вогнутые скобки, и в бухте Золотые Ворота в Сан- Франциско, почти напротив которой, в девяти тысячах километров, лежит другая — Золотой Рог, куда дважды приводила меня экспедиционная судьба, и чувствовала себя средневековым монахом с описанной Иосифом картинки.
Писал он и мне в Литву, в Ниду: «Вот уже полгода моим печалям. Горизонт затянут тучей, и милицейское солнце мне не светит. Последнее время нервы стали как бы сдавать и по ночам мне снится освобождение. И прежняя жизнь».
Однако иллюстрирует он свою жизнь вполне мирным рисунком: рисует свой портрет с пером и бумагой в руках, в окружении коровьей морды, бревенчатого домика под елью, нескольких цветочков и сияющего среди облаков солнца.
В другом письме Иосиф набрасывает свой небритый профиль, склонившийся над горящей свечой. А еще есть целая картина, изображающая нашу с Эдиком мирно-буржуазную жизнь (с кошкой и телевизором), тогда как на заднем плане — сам Иосиф, груженный ведрами (и, кажется, даже с коромыслом).
К сожалению, кое-что, конечно, забылось. Вот он реагирует на какие-то мои послания: «…нашел твое апрельское письмо с Осипом. Большое спасибо» (очевидно, по его просьбе я выслала ему какие-то стихи Мандельштама, но не помню этого). Или: «Еще послушаем Джонни. Не забывайте меня, что бы со мной ни стряслось» (наверное, я писала что-то про привезенную нашим другом из Парижа пластинку Холидея).
А в письме от 12 ноября 1964 года Иосиф просит: «Рада, солнышко, подвернется свободная минута, — перепечатай эту заметку с написанным от руки „предисловием" и пошли в „Известия" (обратный адрес — ваш — или чей угодно, но только квартиры). Предисловие можешь улучшить по своему вкусу. Заметка — ерунда, но кое-где толкова». Понятия не имею, о чем идет речь! Наверное, перепечатала и послала, — но что это было?
Среди конвертов нахожу и самодельный, сложенный из тетрадного листка в полоску, в котором вложено письмо, где Иосиф подробно объясняет, как до него доехать: поезд по нечетным дням в 13.45, на станции пойти на почту и проситься на почтовую машину, которая уходит в 8 часов. В худшем случае следует дойти до Коношского леспромхоза и там спросить, не идет ли (в сторону Тавреньги) в Норенскую машина. И в конце: «Податель сего письмеца обскажет мою жизнь подробно и с воодушевлением». Но кто это мог быть — ума не приложу.
Точно так же не узнаю никого в характеристике, выданной Иосифом в другом письме, уже из Нью-Йорка, почти двадцать лет спустя (19 августа 1983 года): «Обласкай, как можешь, подательницу сего. Она — весьма и весьма отечественного производства» (выделенные курсивом слова Иосиф подчеркнул). Кто это был, кого он отправлял в Париж? Ведь я же видела эту подательницу, если получила его письмо? И чего «сего» была эта подательница — тоже не имею понятия. В этом же письме, обращенном к нам с Володей, сказано: «…здесь — не все, что я тебе обещал: не мог найти остальное, но — найду. Целую вас обоих». Нашел ли, и что это было? И спросить мне уже совсем не у кого.