Шрифт:
Так, однажды Иосиф рассказывал, как на подмосковную дачу, где собралась большая компания, влетел, потирая руки, Евтушенко со словами: «Последние золотые денечки дарует нам красавица-осень» (цитирую точно). Я расхохоталась: ну не может быть! На что Ося даже рассердился на меня: ты полагаешь, что я мог такое придумать?! В другой раз, тоже в Москве, Иосиф был свидетелем интервью, которое у Евтушенко брали какие-то иностранные журналисты. На стандартный вопрос о любимых поэтах тот заученно сказал: их десять (вот тут точно не помню — может быть, восемь или двенадцать), но во всяком случае, на одном из почетных мест назвал Бродского. Тогда интервьюеры перевели свое внимание на Иосифа: а ваши? Их пять, — ответил Иосиф с той же интонаций и, обернувшись к Евтушенко, добавил: извините, Женя, вас здесь не будет.
Иногда какие-то эпизоды всплывают в памяти при чтении воспоминаний других людей. Вот прочла у Евтушенко: «Аксенов и я добились у редактора «Юности» Полевого визы на опубликование восьми стихотворений Бродского. Его судьба могла измениться. Но люди выбирают судьбу сами. Когда Полевой перед самым выходом номера попросил исправить лишь одну строчку «мой веселый, мой пьющий народ» или снять одно из восьми стихотворений, Бродский отказался».
Мне немного иначе запомнился рассказ Иосифа, по возвращении из Москвы, об этом свидании с Полевым. Тогда я впервые узнала понятие «паровозика», то есть одного какого-то стихотворения из предлагаемой подборки, которое имело шансы быть пропущенным цензурой, а за ним уже можно было протащить и остальные. В подборке для «Юности» таким паровозиком и было стихотворение, начинавшееся словами: «Мой народ, не склонивший своей головы, мой народ, сохранивший повадку травы…» Называлось оно тогда одним словом: «Народ». Ося сказал, что Полевой долго кряхтел над ним и наконец предложил: «Ну давайте назовем „Русский народ"». Иосифу это отнюдь не понравилось. Причем по сути, как он нам объяснил, возражений не возникало: «пью великую речь, растворяюсь в ее языке» — разумеется, это русская речь, русский язык; народ, «сохранивший способность на северном камне расти», конечно же, русский народ. Просто в этой замене была какая-то натуга, неестественность, нарочитость, и принимать предложение главного редактора Иосифу очень не хотелось. Но столько доброжелателей старались, чтобы стихи увидели свет в «Юности» (в те годы это был очень заметный, даже престижный, журнал), что Иосиф согласился: давайте. Но Полевой все еще не был доволен, подборку в номер не подписывал и лишь вертел карандаш в пальцах. Наконец, еще после некоторого раздумья, изрек новый вариант: нет, лучше назвать «Советский народ». Вот на это, рассказывает Иосиф, я уже никак не мог пойти! И народа такого нет. Публикация сорвалась.
В конечном счете Иосиф меня не уберег, и мы с Эдиком расстались. Совершенно не склонная к мистике, я все же не могу не вспомнить о дурном предзнаменовании для этого раннего брака. Специально приглашенный на свадьбу фотограф нащелкал там целую пленку, но она оказалась бракованной — не вышло ни одного кадра! Это ли не предупреждение о том, что наш брак — не жилец? Но, кроме всего прочего, это был уникальный случай запечатлеть Иосифа, который явился в ресторан в ватнике, чем вызвал сильное негодование в рядах старшей части гостей. Молодые, напротив, были в восторге — в этом ватнике они учуяли им самим недоступные божественную свободу и презрение к условностям. Причем мы с Эдиком видели Иосифа немного раньше в тот же день, 9 февраля 1963 года, когда он пришел в Дзержинский ЗАГС засвидетельствовать наш брак. Тогда он был одет вполне цивильно и даже подивился, почему это я в красном платье? Ну не объяснять же ему, что много чести для какого-то ЗАГСа трепать приготовленное на вечер длинное белое, подвенечное. Поскольку в стихах Бродского можно найти все слова словаря, я просто процитировала ему строки из «Холмов»:
В красном, красном вагоне
с красных, красных путей,
в красном, красном бидоне —
красных поить детей.
Он был вполне удовлетворен этим ответом. Где-то в архивах должен, наверное, до сих пор храниться этот акт гражданского состояния с подписью Иосифа Бродского. Интересно, что он сам об этом не забыл, судя по тому, что через полтора года, из Норенской, пишет: «Но вот вы-то — свиньи: не пишете мне совсем ничего. А я-то, дурак, приперся тогда с Альтварг в ЗАГС! Думал — век будут помнить. Шутки — шутками, но ведь вы же еще и обещали».
Как это ни смешно, но когда я все-таки ушла от Эдика, Иосиф искренне обиделся за свою роль стража, плохо выполненную, и даже попытался провести со мной разъяснительную беседу, напирая на положительные (совершенно объективно) качества моего мужа. Растаял он, когда на его настоятельное: «Думай, Радка, думай» я совершенно искренно и, как теперь понимаю, обезоруживающе, ответила: «Я не умею…»
Но то, что я ускользнула из-под его контроля, он не забыл и года через два, с явственно мстительной интонацией, объявил мне, что «видел Эдика…with a new wife. Знаешь, она мне понравилась». С каким-то даже вызовом. Это меня ничуть не обескуражило, и я довольно равнодушно ответила: «Да, она всем нравится». Сама я познакомилась с Леной несколько лет спустя, перед самым отъездом, и тогда я смогла бы разделить с Иосифом его восхищение, да его уже не было в стране. С Леной мы подружились и дружим до сих пор. Очень красивая, умная, очаровательная женщина. Я ее привела и к родителям Иосифа на Пестеля. Лена с Эдиком и мы с Володей эмигрировали почти одновременно, вместе какое-то время прожили в Риме, но когда туда прибыл Иосиф, они уже уехали в Штаты, жили сначала в Юте, а потом в Новой Мексике. А поскольку Иосиф, кажется, посетил (читал стихи или принимал участие в конференциях) все штаты, которые когда-то с таким упорством перечислял, то с Блюмштейнами он в Америке виделся: сначала в Солт-Лейк-Сити, а потом и в Альбукерке. Лена мне подробно и забавно рассказывала об этих встречах, и, надеюсь, сама о них напишет. В Альбукерке (в 1992 году?) она сделала смешные фотографии Иосифа и Марии — там он дурачится и примеряет какой-то индейский меховой головной убор.
После развода я некоторое время жила вместе с Людой у общей подруги в старом доме на Владимирском проспекте. Стояло ужасно жаркое лето, так что все встречи переносились на поздний вечер, когда жара спадала. Иосиф и М. Б. пришли к нам уже около одиннадцати, оба быстро умылись над раковиной нашей коммунальной кухни (ванные были тогда еще роскошью). М. Б. вновь заструила поток доказательств несравненной своей красоты, а Иосиф, освежившись, пришел в прекрасное расположение духа и выразил желание почитать и записать на магнитофон «стишки». Магнитофонная запись вовсе не требовала такой громкости голоса, какую развил тогда Иосиф, какую ему диктовали строчки из «Речи о пролитом молоке», «Остановки в пустыне» или «На смерть Элиота». Записанную тогда пленку мы потом прокручивали бессчетное количество раз, но произносимые в тот вечер стихи ни я, ни Люда воспринимать были неспособны. К счастью, мы их слышали не впервые, очень их любили и имели в своем распоряжении тексты, но на этот раз мы думали только о том, какие они длинные! Ведь все окна в нашей комнате были, конечно, распахнуты настежь, время позднее, всем насельникам большого двора завтра нужно было на работу, а мы там жили на птичьих правах и сейчас дрожали, что в любой момент могут раздаться грозные выкрики из типичного питерского колодца, который Иосиф мощно вопрошал, «от чего мы больше далеки — от православья или эллинизма», извещал о том, что «каждая могила — край земли» и заверял, что «деньги прячутся в сейфах, в банках, в полу, в чулках, в потолочных балках…». Словом, мы сидели ни живы ни мертвы — не помог преподанный Люде урок у разведенного моста, мы просто сильно злились на самих себя — за то, что так боимся соседей и тем лишаем себя редкого и огромного удовольствия.
А уже из Парижа я писала Люде письма, в которых все пространство между «здравствуй» и «до свиданья» заполняла, тщательно — в обход цензуры — переписывая новые стихи Иосифа, которые она иным способом не могла, еще лет десять, получить: «Пятая годовщина», «Колыбельная Трескового мыса»… Перед моим отъездом Люда перепечатала не только все собранные стихотворения, но и переводы Иосифа. Этот, последний, том мне вывезти не удалось. Однажды ко мне обратился Игорь Ефимов с предложением издать переводы с разных языков с параллельными текстами, замечательная идея, только, увы, у меня тогда нечего было ему предложить. Получила я эти листочки лишь много лет спустя, когда это стало уже неактуально. Тут и пьеса Стоппарда, и много стихов Джона Донна (в том числе и варианты к «Элегии на смерть леди Мархэм»), Константина Кавафиса, Эндрю Марвелла.
И среди этих листочков нахожу копию недатированного письма Иосифа, адресованного «милой Стелле» (очевидно, редактору издательства). В нем говорится:
«Посылая Вам сделанные исправления и, опасаясь, что они Вас не вполне удовлетворят, хочу сказать следующее.
В тех немногих случаях, когда я отходил от текста (особенно в Заговоренных дрожках), я сделал это вовсе не по неспособности сочинить нечто адекватное оригиналу, а исходя из представления о читателе, которому вообще следует давать елико возможно больше лазеек в новом для него мире. А мир Заговоренных дрожек для русского читателя, в общем, новый. Для поляка магистр черной магии, Краковский пейзаж, латынь и потусторонние шутки могут быть немотивированными — все это известно с детства.