Диккенс Чарльз
Шрифт:
Вспоминая о поступке доброй женщины, старик пришел в такое волнение, в какое, по-моему, ничто не приводило его с самого бегства Эмилии. Мы с бабушкой молча дали ему успокоиться.
— Это, понимаете ли, была совсем крошечная хижинка, — вскоре заговорил он, — а все же она нашла и ней место для Эмми! Мужа ее дома не было, он с другими рыбаками ушел далеко в море. Она решила скрывать, что приютила у себя Эмми, и попросила соседей — их немного было поблизости — тоже никому не говорить об этом. Тут Эмми заболела жестокой горячкой, и, что мне кажется очень странным, — для ученых людей, быть может, в этом нем ничего удивительного, — она вдруг забыла язык тех мест, только помнила свой родной, и никто ее не мог понять. Ей вспоминается, словно это было во сне, что она лежит в этой хижине, все говорит на родном своем языке, ей все кажется, что наша старая баржа здесь поблизости, за мыском, и она просит и умоляет, чтобы сходили к нам, сказали, что она умирает, и принесли ей из родного дома хоть одно слово прощения. Почти все время ей чудится также, что гад, о котором я упоминал, не neрестает разыскивать ее и прячется под окошком, а тот, кто увез ее, стоит здесь в комнате, — и вот она кричит и молит свою молодую хозяйку не отдавать ее, но при этом она сознает, что та ее не понимает, и поэтому, трепещет, что ее вот-вот увезут куда-то. Перед глазами ее словно зарево, и в ушах страшный шум. А времени она совершенно не знает: для нее нет ни вчерашнего, ни сегодняшнего дня, а то, что когда-либо случилось или никогда не случалось с нею в жизни, то, что могло случиться или было совершенно немыслимо, — все перепуталось в ее бедной голове, и вдруг среди всего этого сумбура она начинает петь и смеяться. Не знаю уж, сколько это продолжалось, но наконец она заснула. Пока она бредила, откуда-то у нее брались силы, а когда после она проснулась, то была слаба, как малый ребенок.
Старик замолчал, как бы отдыхая от ужасов, им изображенных, а затем, через несколько минут снова вернулся к своему рассказу.
— Проснулась она после полудня. Погода стояла чудесная, тишина такая, что был только слышен плеск синего моря о берег. Сначала ей показалось, что это воскресное утро дома, но виноградная лоза, вившаяся по окну, и видневшиеся вдали холмы разубедили ее в этом. Как раз вошла ее приятельница-хозяйка и села подле ее кровати. Тут Эмми поняла, что нашей старой баржи нет за мыском, а сама она далеко-далеко, вспомнила, где она и почему, — и бедняжка разрыдалась на груди доброй молодой женщины, на той груди, у которой, надеюсь, теперь лежит крошка, радуя маму своими прелестными глазенками.
Старик без слез не мог вспомнить об этом преданном друге своей Эмми. Напрасно пытался он сдерживать себя: он снова заплакал, призывая на нее благословенье божье.
— Когда Эмми выплакалась, ей стало легче, — опять заговорил он, совладав, наконец, со своим волнением (оно невольно передалось и мне, не говоря уже о бабушке, плакавшей навзрыд), — и бедняжка стала поправляться. Но она все не могла никак вспомнить язык этой местности и должна была объясняться знаками. И вот с каждым днем она хотя медленно, но поправлялась. Начала она снова на их языке учить названия самых необходимых вещей, и — странное дело! — ей казалось, что она никогда в жизни этих слов не слыхивала. Как-то раз вечером она сидела у окошка и смотрела на маленькую девочку, игравшую на берегу. Вдруг эта девочка протянула к ней ручонку и сказала по-своему. «Рыбакова дочка, вот тебе раковина». Понимаете ли, сначала все ее звали «милая барыня», как у них там полагается, а Эмми выучила их называть себя «рыбаковой дочкой». И, подумайте, когда она услышала «рыбакова дочка», она почему-то сразу поняла и, заливаясь слезами, ответила девчурке на ее языке. С тех пор она стала опять с ними говорить по-ихнему…
«Когда Эмми совсем поправилась, — снова заговорил старик, немного помолчав, — она стала подумывать о том, что надо расстаться со славной своей приятельницей и двинуться восвояси. Хозяин в это время уже вернулся домой. Они вместе с женой усадили ее на маленькое торговое суденышко, шедшее сначала в Ливорно, а затем во Францию. У Эмми было немного денег, но рыбачья чета почти ничего не согласилась взять за все свои хлопоты. Хотя эти люди очень бедны, но я рад за них: то, что они сделали для Эмми, им пригодится там, где моль не ест, ржа не портит, воры не крадут… Да, мистер Дэви, это стоит больше всех сокровищ мира!
«Во французском портовом городе Эмми поступила номеранткой в гостиницу — ухаживать за путешествующими дамами. Как вдруг однажды в этой гостинице появился тот гад, о котором я вам говорил. Пусть он никогда не попадается мне на глаза! Уж не знаю, что и сделал бы я с ним! Как только она его увидела (гад-то ее не приметил), на нее опять напало безумие, и она сбежала, чтобы не дышать одним с ним воздухом. Она отправилась в Англию и высадилась в Дувре.
«Не знаю, когда именно начала она падать духом, но всю дорогу до самой Англии она только и думала, как добраться до родного дома. Высадившись, она и направилась туда, но тут почему-то на нее напал страх. Она стала бояться, что ее не захотят простить, что все будут показывать на нее пальцами, вообразила даже, что кто-то из нас, наверно, умер с горя из-за нее. Все эти мысли навели на нее такой ужас, что она не была в состоянии вернуться домой, словно сила какая-то свернула ее с дороги!
«Дядя, дядя! — рассказывала она мне. — Сильней всех страхов было сознание, что я недостойна сделать то, чего жаждало мое истерзанное сердце. Я повернула назад, а в то же время не переставала молить бога о том, чтобы мне до ползти среди ночи до родного порога, поцеловать его, прильнуть к нему своим грешным лицом и тут же умереть».
— И вот она в Лондоне, — продолжал рассказывать еле слышным, прерывающимся голосом мистер Пиготти. — Она, никогда раньше в жизни не бывавшая здесь, без гроша, молодая, такая красивая, — одна в Лондоне. Чуть ли не в первую минуту она наткнулась на особу, которую в своем одиночестве приняла за друга. Какая-то, на вид приличная женщина заговорила с ней о шитье, уверила ее, что может достать ей сколько угодно подобной работы, предложила приютить ее на ночь и даже обещала на следующий день тихонько разузнать обо мне и вообще обо всем нашем доме. И вот, когда мое дитя стояло на краю бездны, — проговорил старик, повышая голос, в котором звучала бесконечная благодарность, — бездны, о которой мне не только говорить, но и подумать страшно, — Марта, верная своему обещанию, спасла ее.
У меня невольно вырвался радостный крик.
— Мистер Дэви, — сказал старик, крепко сжимая мою руку в своей сильной руке, — это вы сказали мне о ней. Горячо благодарю вас, сэр. Марта ревностно взялась за дело. Она знала из собственного горького опыта, где надо было подстерегать Эмми и как затем поступить. Бледная, взволнованная, она пробралась в тот дом, где была Эмми, и застала ее спяшей. Немедленно она разбудила ее, сказав: «Вставайте и идемте со мной, — здесь вам грозит беда хуже смерти». Хозяева дома пытались остановить Марту, но легче было бы им удержать разбушевавшееся море…
«Посторонитесь! — крикнула Марта. — Я провидение, явившееся спасти ее на краю открытой могилы». Она сейчас же рассказала Эмми о том, что виделась со мной, что я люблю ее и все прощаю. Наскоро одев бедняжку, она взяла ее, едва державшуюся на ногах, дрожащую, под руку и, словно глухая, не обращая никакого внимания на все возражения окружающих, среди ночи вывела мое дитятко из этого мрачного вертепа.
«Всю ночь и весь следующий день она ухаживала за моей Эмми, — продолжал старик, приложив руку к тяжело дышащей груди, — а бедняжка моя совсем ослабела и временами даже бредила. Когда ей стало несколько лучше, Марта отправилась за мной и за вами, мистер Дэви, не сказала ничего Эмми — из опасения, что та оробеет и еще вздумает куда-нибудь спрятаться. Как проведала злая дама, про то, что Эмми здесь, уж не знаю. Быть может, тот гад, о котором я уже говорил, случайно видел, когда они с Мартой входили в дом, или (это, пожалуй, вероятнее всего) он узнал об этом от той женщины, в руки которой попала Эмми. Да я над этим не задумываюсь — дитятко мое найдено!